Л.И. Сараскина. Лев Толстой и этапы духовного поиска русских писателей XIX века
В последнее десятилетие в российской историко-филологической и философской мысли активно проявляет себя тенденция, согласно которой духовное бунтарство Л.Н. Толстого, «горнило сомнений» Ф.М. Достоевского, трагическое отрицание христианства у В.В. Розанова, религиозные поиски русских мыслителей вне уставного церковного православия (Вл. Соловьева или Н.Ф. Федорова) рассматриваются едва ли не как свидетельства индивидуального духовного уродства, как тяжелые заблуждения одиноких умов на фоне всеобщего духовного благополучия и благочестия. Расхождения с официальным православием толкуются как отступничество, богоискательство видится не иначе, как богохульство.
Подобная тенденция, давно известная под названием ферапонтовщины (по имени персонажа «Братьев Карамазовых» монаха Ферапонта), наблюдалась и в XIX веке. Образец был дан: заносчивый и не в меру ретивый монах-отшельник, пришедший к старцу Зосиме (авторитету которого он некрасиво и недостойно завидует), публично выражает претензии к умирающему оппоненту: дескать, неправильно учил, по-модному веровал, огня материального во аде не признавал, постов не содержал по чину схимы своей, вишневое варенье ел, чаи распивал, конфетой от барынь-прихожанок прельщался, чреву жертвовал, инокам от снов про нечистую силу слабительное (пурганец) давал, себя же за святого почитал (14: 303‑304)[1]. Апофеозом постыдной провокации становится появление в келье старца Зосимы Ферапонта, когда тот стал березовым веником выметать чертей.
Парадоксальным образом березовый веник был неоднократно применен и к Ф.М. Достоевскому.
Так, К.Н. Леонтьев упрекал Достоевского за то, что писатель хочет учить монахов, а не сам учиться у них; за то, что, дозрев сердцем до элементарных требований православия, писать и проповедовать правильно он не может. За то, что в «Пушкинской речи» очень мало истинно-религиозного содержания, так что по сути своей это «космополитическая выходка» автора «Братьев Карамазовых»[2]. Леонтьев настойчиво обличал Достоевского в нецерковности его православия: герои в лучшем случае читают только Евангелие, а «чтобы быть православным, необходимо Евангелие читать сквозь стекла святоотеческого учения; а иначе из самого Св. Писания можно извлечь и скопчество, и лютеранство, и молоканство, и другие лжеучения, которых так много и которые все сами себя выводят прямо из Евангелия (или вообще из Библии)»[3]. Леонтьев подозревал Достоевского в том, что во время создания «Преступления и наказания» он очень мало думал о настоящем (т. е. о церковном) православии: Соня Мармеладова «молебнов не служит, духовников и монахов для совета не ищет, к чудотворным иконам и мощам не прикладывается»[4].
Даже и в «Бесах», несмотря на пламенные рассуждения о Христе, действующие лица говорят «все-таки не совсем православно, не святоотечески, не по-церковному», так что христианство у Достоевского и в этом романе тоже какое-то «неопределенно-евангельское». И в «Братьях Карамазовых», где Достоевский, по мнению Леонтьева, изо всех сил «пытается выйти на настоящий церковный путь», многое не то и не так: монахи говорят совсем не то, что надо, и не так, как надо; мало говорится о богослужении и монастырских послушаниях; нет ни одной церковной службы, ни одного молебна; и постник Ферапонт почему-то изображен неблагоприятно и насмешливо; и от тела Зосимы для чего-то исходит тлетворный дух. «Не так бы, положим, обо всем этом нужно было писать…»[5].
Совершенно очевидно, что высказывания К. Леонтьева и других представителей официального православия в отношении к Л.Н. Толстому должны были быть намного жестче и непримиримей. Так, в 1891 году Леонтьев пишет и публикует в журнале «Гражданин» статью «Над могилой Пазухина». Сетуя на то, что уходят из жизни лучшие русские силы, он не может скрыть досады, что «хороший», «правильный» А.Д. Пазухин, публицист-социолог консервативного направления, сотрудник Министерства внутренних дел ушел (как ушли обер-прокурор Синода граф Д.А. Толстой, два столпа русской церкви Алексий и Никанор), а «плохим» — ничего не делается («скольких низких рок щадит», по слову В.А. Жуковского).
Среди самых плохих — журнал «Вестник Европы», попавший в трясину эгалитаризма «Аякс мистической и философской мысли» Вл. Соловьев и, конечно, Л.Н. Толстой. «И старый безумец Лев Толстой продолжает безнаказанно и беспрепятственно проповедовать, что Бога нет, что всякое государство есть зло и, наконец, что пора прекратить само существование самого рода человеческого на земле. И если он (Толстой. — Л.С.) не только жив и свободен, но и мы сами все, враги его бредней, увеличиваем его преступную славу, возражая ему!.. Как же быть? Что делать? Чему верить? На что надеяться? Разные течения жизни и мысли русской теперь так противоположны и сильны. <...> Религия везде почти в презрении или открыто гонима»[6].
Страшные это слова — безнаказанно и беспрепятственно. Значит, нужны наказания и препятствия? Слова еще более страшные — если он жив и свободен. Значит, лучше, чтоб его не было вообще или не было, по крайней мере, на свободе? Христианин — желает своему несогласно мыслящему и несогласно верующему соотечественнику (а значит, вероятно, врагу) смерти или неволи (или смерти в неволе)?
Праведный Иоанн Кронштадтский, в новое время (в 1990 г.) канонизированный и причисленный к лику святых, неоднократно и чрезвычайно резко выступал против Л. Толстого, видя в нем лишь «графа», далекого не только от церкви, но и от народа[7]. В своем ответе на обращение Толстого к духовенству Иоанн Кронштадтский называл писателя дерзким, отъявленным безбожником, подобным Иуде-предателю, ужасным богохульником, извратившим свою нравственную личность до уродливости и омерзения, гнусным клеветником, дерзким соблазнителем русского юношества, порождением ехидны; он сравнивал Толстого с апокалипсическим драконом, полагая, что писатель попал под власть и влияние сатаны. «Толстой возгордился, как сатана, и не признает нужды покаяния... Толстой мечтает о себе как о совершенном человеке или сверхчеловеке, как мечтал известный сумасшедший Ницше; между тем, что в людях высоко, то есть мерзость пред Богом... Ну, кто же, православные, кто такой Лев Толстой? Это Лев рыкающий, ищущий кого поглотить. И скольких он поглотил чрез свои льстивые листки! Берегитесь его»[8].
В недавно опубликованном интимном дневнике о. Иоанна Кронштадтского имеется запись 1908 года, сделанная накануне дня рождения и восьмидесятилетнего юбилея Толстого (это событие широко отмечали в России и во всем мире): «6 сентября. Господи, не допусти Льву Толстому, еретику, превзошедшему всех еретиков, достигнуть до праздника Рождества Пресвятой Богородицы, Которую он похулил ужасно и хулит. Возьми его с земли — это труп зловонный, гордостью своею посмрадивший всю землю. Аминь». Запись сделана в 9 часов вечера, так что, по сути, это вечерняя молитва, где отец Иоанн просит Бога о скорейшей кончине другого человека…[9]
Это ли христианство? Христианство ли это? — резонно спросит сегодня каждый читатель Толстого. Русская Православная Церковь ни тогда, ни теперь, сто лет спустя, не комментирует слова святого праведника в том смысле, что это было всего только его личное мнение (а не мнение всей Церкви); что иные священнослужители думали и думают иначе, чем он; что ТАК и ТАКИМ языком говорить о великом русском писателе невозможно, неэтично, некорректно и т. п. Русская Православная Церковь не решается пока что взять назад жестокую ругань о. Иоанна Кронштадтского в адрес Толстого, оставляя вековой конфликт тлеть — и он тлеет, то затухая, то вновь разгораясь.
«Ныне действующая православная церковь, — считает директор музея-заповедника «Ясная Поляна», праправнук Л.Н. Толстого, — с учетом опыта ХХ века и уже начала XXI могла бы пересмотреть свое синодальное решение столетней давности и публично выразить свое какое-то новое отношение к Толстому. Не как к еретику, врагу православия и т. п. Проблема в том, что со стороны Толстого мы ничего сделать не можем. А вот Церковь со своей стороны сделать что-то может. Да, тут должно быть неординарное и очень тонкое решение. Такое решение, которое бы эту разрубленную сто лет назад рану как-то подлатало. Именно тонкое и мудрое решение. Чтобы оно не оскорбляло ортодоксально верующих православных людей и в то же время не отлучало Толстого от современного верующего читателя. Это не должна быть отмена определения Синода. Это должно быть именно новое, в новых исторических условиях публично высказанное отношение Церкви к одному из лучших сынов России»[10].
1
Есть множество схем, описывающих феномен Толстого-художника и Толстого-проповедника (подобные схемы применяются не только к Толстому).
1. Полный безверия писатель-романист, возомнивший о себе как об учителе человечества, проповедует свои безумные атеистические мысли, смущая и сбивая с толку православный народ православной страны. Тот, кто любит свое православное отечество, свою веру и свой народ, должен пресечь безумного старца.
2. Великий мастер прозы, автор первоклассных романов должен быть обсуждаем только в этом качестве. Все остальное — блажь и недоразумение. Следует отделить Толстого-художника от Толстого-проповедника: вся его философия, вместе взятая, и все богоискательство не стоят и страницы «Анны Карениной».
3. Величайший художник России, открыв для себя новую религию и следуя ей, пришел к выводу о том, что искусство безбожно, ибо основано на воображении, обмане, подтасовке, без всякого сожаления пожертвовал великим даром художника, довольствуясь ролью проповедника сомнительной в его случае проповеди, в которой тем не менее он всеми силами рвался к истине. Мучительный поиск истины, правдоискательство были для него дороже, чем легкая иллюзия правды. Толстого интересовала не будничная правда, но бессмертная истина, не просто правда, но озаряющий весь мир свет правды.
4. Лев Толстой — не только величайший писатель, но и творец Нового христианства. «Лев Толстой, краса русской жизни, великий писатель мира, перешел все грани в трагедии творчества, вынес трагедию, не упал в эпилептический припадок, как Достоевский, не умер как Гоголь, с ним русская литература пошла в далекое странствие, к Новому граду, ею увиденному»[11]. Толстой — магнит, притягивающий весь мир.
Многие схемы (например, про «Россию, которую мы потеряли», когда пришли бесы-большевики и погубили великую православную державу) — больше пропаганда, чем история. Потому вопрос о вере и неверии Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского и других писателей-классиков лучше видится на фоне магистральных поисков русской и европейской мысли.
В 1901 году Русская Православная Церковь засвидетельствовала факт отпадения Л. Толстого от церковного православия — ибо великий писатель «явно пред всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры православной, которая утвердила вселенную, которою жили и спасались наши предки и которою доселе держалась и крепка была Русь Святая» (из «Определения Святейшего Синода от 20–23 февраля 1901 г. № 557 с посланием верным чадам Православной Греко-Российской Церкви о графе Льве Толстом»).
Отпадение Толстого церковь считала бесспорным, и объясняла, что оно страшнее, чем отлучение, что Толстого даже и не нужно было отлучать, потому что он сам сознательно отошел от церкви, открыто заявив в своих сочинениях о полном несогласии с ней.
Однако формальное определение Синода сопровождалось таким набором частных высказываний духовно авторитетных людей, которые должны были воздействовать на общество, может быть, гораздо сильнее, чем сам факт отлучения. В глазах русского общества православный фундаментализм выставлял Толстого преступником, злодеем, кощунником, едва ли не сатанистом.
«В сердце Толстого совершилось что-то страшное, и я думаю, что если б перед ним предстал в духовном всеоружии сам апостол Павел, — душа Толстого не открылась бы слову Апостола», — это на «Религиозно-философском собрании» в Петербурге в 1902 году говорил В.А. Тернавцев[12].
Напомню ответ Л.Н. Толстого на Свидетельство Синода об отпадении от Церкви, которое всем образованным русским обществом было воспринято именно как отлучение от Церкви, изгнание из нее, как своего рода церковная анафема. «Постановление Синода, — писал Толстой, — произвольно, потому что обвиняет меня одного в неверии во все пункты, написанные в постановлении, тогда как не только многие, но почти все образованные люди разделяют такое неверие и беспрестанно выражают его и в разговорах, и в чтении, и в брошюрах, и в книгах»[13].
Стоит обратить внимание на толстовское определение «почти все образованные люди».
Как свидетельствовал В.А. Тернавцев на одном из собраний Религиозно-философского общества, «дар почти пророческого ясновидения он употребил против Дарителя. И если Церковь русская — действительно Церковь, она не могла молчать…. Здесь Церковь совершила акт огромного нравственного значения: Россия благочестивая отторглась от России мыслящей»[14].
Огромная, непреодолимая пропасть между одной Россией, Россией церковной, монашеской, и Россией светской, университетской, культурной была, наконец, зафиксирована и провозглашена как свершившийся факт.
Современники Толстого середины XIX — начала ХХ века стали свидетелями величайшего духовного неблагополучия Церкви, где стояли неверующие под видом верующих. Оказывается, можно было числиться в Церкви, не веря в нее, можно было молиться и поститься, но верить в добро и любовь. Обман казался тем страшнее, что исходил не только от людей, пропивших веру в ночных заведениях, но и от добропорядочных, образованных русских граждан, зачастую имевших и общественный авторитет, и власть, и даже сан.
Писатели русского золотого века и русского серебряного века увидели окончательное отпадение от веры едва ли не всего русского образованного сословия — вера в Бога и в бессмертие души не вписывалась в понятия «прогресс», в понятие «научное мышление»; религиозное просвещение не справлялось с веяниями времени.
Основной факт русской жизни, современной Достоевскому и Толстому, заключался в том, что не только заблудшие нигилисты, а подавляющее большинство православного русского общества: генералы и генеральши, инфернальные купцы и флигель-адъютанты, барышни и сановники, англоманы и мелкие чиновники — все люди воспитанные, образованные и даже часто приятные — уж настолько потеряли представление о любви христианства и о самой сути его, что любящий святой мог быть для них только идиотом или, в лучшем случае, «Иванушкой-дурачком». Рассуждая таким образом, русский религиозный писатель С.И. Фудель с горечью воспроизводил ситуацию романа Ф.М. Достоевского «Идиот».
Почему мыслящие люди, которыми Россия вправе могла гордиться, оказались в лице Толстого отторгнуты от церкви? Почему Толстой, желающий блага России, и Церковь, тоже желающая ей блага, почему эти силы столкнулись столь роковым образом?
Почему Толстой не мог молчать и говорил о своей вере совсем не то, что требовала от него Россия благочестивая, — это самая суть проблемы. В том, что Толстой писал о Христе, собраны воедино разные чувствования и переживания. Но это интуиции ВЕРУЮЩЕГО ЧЕЛОВЕКА, пристально читающего Евангелие и воспринимающего Слово буквально. В этом смысле он, будучи безмерно одарен, не погрешил против Дарителя. Толстой, как и большинство инаковерующих до него, выступал против официальной церкви, считая, что она действует вопреки Евангелию. Толстой писал: «Верю, что для преуспеяния в любви есть только одно средство: молитва, — не молитва общественная в храмах, прямо запрещённая Христом (Мф. 6: 5–13), а молитва, образец которой дан нам Христом, — уединённая, состоящая в восстановлении и укреплении в своём сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли Бога».
С Толстым случилось то же самое, что и с другими инаковерующими, колеблющимися, сомневающимися до него. Христианская Церковь никогда не могла одержать верх над своими идейными противниками чисто богословскими методами, силой убеждения, а не силой принуждения или изгнания.
Церковь не поощряла сомнений. Она предупреждала верующих, что «чрезмерная пытливость» не угодна Богу, и требовала слепой, нерассуждающей веры. Источником ересей всегда являлась только Библия, которую еретики противопоставляли церкви и церковному учению. Библия в руках еретиков становится опаснейшим оружием против Церкви — в 1231 булла Папы Григория IX запрещает мирянам читать Библию. С середины XIII века верующим запрещалось иметь Библию и читать ее даже на латинском языке — это было прерогативой духовенства.
«Если и был у нас человек, который хотя бы отчасти рискнул принять загадочные и явно опасные слова евангельских заповедей, так это был Лев Толстой»[15], — писал Л. Шестов.
Почему опасные и почему загадочные?
Любая религия, любое политическое или социальное учение, любая философская доктрина, едва оформившись, неизбежно получают контроверзу: ересь как тень следует за любой мыслью и любой верой. То, что когда-либо было придумано, написано, пересказано одними людьми в одно время, всегда может быть оспорено другими людьми в это же самое или во всякое другое время.
«Допросы», то есть вопросы к Христианству (Православию) возникают у людей едкого, нервного ума: православие, как писал В.В. Розанов, в высшей степени отвечает гармоническому духу, но в высшей степени не отвечает потревоженному духу[16]. Потревоженный дух был уже у первых ропотников и ругателей, ждущих, что Царство Божие наступит в самое ближайшее время, как обещало Евангелие («Некоторые из стоящих здесь, еще не вкусят смерти, а уже увидят Сына человеческого»; Мф. 16, 28).
2
Но русский образованный современник Толстого имел потревоженный дух («сумятица и буря, злость и нервы») и уже привык рассуждать. На точке, чтó есть вера Христова, не могли сойтись русские писатели весь 19 век. Белинский не признавал апелляции Гоголя к церкви, которая «всегда была опорой кнута и угодницей деспотизма», «слугой и опорой светской власти» и негодовал, что с ней Гоголь связывает Христово учение. «Что вы нашли общего между Ним и какою-нибудь, а тем более православной церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину Своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл Христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки погасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти Его и кость от кости Его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи»[17].
И это была правда: в то время как в 18 веке просвещенные европейцы осуждали пытки, применяемые инквизицией, церковь продолжала их защищать. Применения насилия против врагов церкви защищал папа Пий IX, современник Достоевского, в своем «Силлабусе».
По Белинскому, Россия видит смысл своего существования в успехах цивилизации, просвещения, гуманности, в пробуждении у народа человеческого достоинства. Ей нужны не проповеди и молитвы, а гражданские права и грамотные, ответственные законы. Потому самые живые национальные вопросы России — социальные, а не религиозные: уничтожение крепостного права, отмена телесных наказаний.
Спор Белинского и Гоголя, явивший на суд обществу две системы идей, два манифеста бытия, крайние полюсы мышления по вечному вопросу о способах улучшения жизни страны, обнажил всю трагедию глубочайшего непонимания всех всеми и факт тотального нежелания видеть в оппоненте брата, а не врага. Отсутствие необходимой терпимости к мнениям «несогласно мыслящих», резкий, порой оскорбительный тон полемики, выражения, несовместимые с тем уважением, которое должно иметь место даже и в случае серьезных разногласий с оппонентом, сводили на нет даже самые глубокие размышления о вере, особенно в тех случаях, когда они рифмовались с декларацией евангельской любви к ближнему.
Русское духовенство, как свидетельствовали внимательные современники, мало интересовалось Толстым-писателем: «не имело терпения» прочесть его романы, находя их скучными и бессодержательными. «Большинство духовенства, и высшего и низшего, не читало — иначе как случайно и в отрывках — даже “Войну и Мир”, и совершенно не имеет понятия о других превосходных и небольших произведениях Толстого. <...> Поэтому, когда вопрос зашел об отлучении Толстого от Церкви, то духовенству субъективно он представился совершенно иначе, чем всему русскому обществу, наконец — чем России. Для Церкви и духовенства “отлучить Толстого” значило выразить, что начал еретичествовать и оскорблять Церковь “одни из литераторов, незаслуженно превознесенный, который писал романы из пустой жизни светского общества, совершенно уже не христианской по нравственности и быту”. О Толстом знали только, т. е. знало духовенство, что он изображал балы, скачки, увеселения, охоту, сражения — все “до духовных предметов не относящееся”. <...> Все это казалось “вздором и баловством барской души”, праздной без работы и серьезного служебного долга»[18].
Между тем Л.Н. Толстой, совершенно в духе своего времени, в разгар славы и творческого расцвета «переменил участь» — был художником, а стал религиозным философом. Поворот к религии и богоискательству, который совершился с Толстым в семидесятые годы XIX столетия, это, быть может, не столько религиозный поиск одиночки-богоискателя Толстого, сколько сильнейший отголосок религиозного напряжения, брожения, смятения, духовной тревоги и даже духовного надрыва его времени. Народ, плохо понимавший существо православия, потянулся в секты; в «Дневнике писателя» 1876 и 1877 гг. Достоевский пишет о появившихся в России сектах хлыстов, штундистов, молокан. «Кстати, что такое эта несчастная штунда? Несколько русских рабочих у немецких колонистов поняли, что немцы живут богаче русских и что это оттого, что порядок у них другой. Случившиеся тут пасторы разъяснили, что лучшие эти порядки от того, что вера другая. Вот и соединились кучки русских темных людей, стали слушать, как толкуют Евангелие, стали сами читать и толковать и — произошло то, что всегда происходило в таких случаях. <...> Без сомнения они (секты. — Л.С.) вышли из одного и того же невежества, то есть из совершенного незнания своей религии» (25: 10–12).
Но не только темные простолюдины блуждали в поисках новой веры, пытаясь толковать Евангелие на свой страх и на свою совесть, а главное — «с самого начала, с самого то есть сотворения мира, с того, что такое есть человек и что женщина, что хорошо и что дурно и даже: есть ли Бог или нет его?» (25: 11), толковать с таким азартом и жаждой, будто добытое веками драгоценное достояние православной веры уже ничего не значило и ничего не стоило. Тем же самым было занято и образованное общество, едва ли не впервые после школьного катехизиса открывавшее для себя Евангелие, которое становилось источником религиозно-философского творчества многих высоких умов и порывистых душ.
Андрей Белый, провозглашая Л. Толстого творцом нового христианства, выразил общую тоску неудовлетворенности христианством старым, официальным православием. Поиск Новой Церкви — это лейтмотив духовных исканий всего Серебряного века. Поиск правильной веры в православной стране (уже имеющей правильную веру) стал к началу двадцатого века (еще до всяких большевиков) явлением повседневным, на чем сходились и отшатнувшийся народ, и беспокойная интеллигенция.
О Достоевском как творце нового христианства писал Бердяев. «Именно Достоевский много дает для христианства будущего, для торжества вечного Евангелия, религии свободы и любви. Многое омертвело в христианстве, и в нем выработались трупные яды, отравляющие духовные источники жизни. Многое в христианстве подобно уже не живому организму, а минералу. Наступило окостенение. Мы мертвыми устами произносим мертвые слова, от которых отлетел дух… Христианство, превращенное в мертвую схоластику, в исповедание бездушных отвлеченных форм, подвергшихся клерикальному вырождению, не может быть возрождающей силой»[19].
В самых модных литературных салонах Петербурга (например, у Мережковского и Гиппиус) говорилось следующее: «Церковь нужна, как лик религии евангельской, христианской, религии Плоти и Крови. Существующая Церковь не может от строения своего удовлетворить ни нас, ни людей, нам близких ко времени»[20]. Даже сектантство, старообрядчество, эзотерика закрытых религиозных общин многим казались духовно более глубоким и более народным явлением, чем традиционное, официальное православие. Здесь — сердцевина, ядро проблемы.
Так, Н.Ф. Федоров, ровесник Толстого, учит «взыскующих града небесного», и в числе его учеников — Вл. Соловьев, для которого Федоров — «дорогой учитель и утешитель». Так и В.В. Розанов, гениальный ученик Достоевского, сочиняет свое языческое богословие, свой «Апокалипсис». Многие русские собеседники-богоискатели ищут Бога, в которого, как Шатов у Достоевского, они неистово хотят верить. И получается, по слову Розанова, что «правильное», официальное христианство, держится… холодностью, равнодушием. «Страшное дело: “стойте, не шевелитесь, — не горячитесь, главное — не горячитесь: иначе все рассыплется”, — вот лозунг времен, лозунг религии, Церкви!.. От этого выходит, что “впадали в ересь” все “горячо веровавшие”: поразительная черта в Христианстве!»[21] Толстого, вместе с Достоевским и Гоголем, Розанов причисляет к великим мистикам нашей литературы[22], хотя Толстой и разошелся с Церковью бесповоротно («Они не понимали друг друга: даже не знали»[23]).
Стоит напомнить и другие слова В.В. Розанова. «Толстой, при полной наличности ужасных и преступных его заблуждений, ошибок и дерзких слов, есть огромное религиозное явление, может быть — величайший феномен религиозной русской истории за 19 веков, хотя и искаженный. Но дуб, криво выросший, все же не есть безличное “учреждение”, которое никак не выросло, а сделано руками»[24].
Упрек Толстому в том, что он «не мог молчать», не стал молчать и в вопросах веры, мне кажется вообще не корректным по отношению к писателю, который жил с ощущением своей правды, положил на алтарь этой правды свое художественное творчество. Хвалить Толстого за то, что он обличал язвы своего века и пороки своего государства, и ругать его за то, что он обличал неправду современной ему религиозной жизни, бессмысленно; в его глазах это одно и то же. «Мир погибнет, если я остановлюсь», — это высказывание Толстого (напоминание о нелюбимом им Наполеоне) лучше всего выражает его самосознание.
Несомненно, что Л. Толстой — один искателей Истины. Он был куда ближе к ним, нежели к своему герою Стиве Облонскому, который выстаивал православную службу с каким-то «затеканием ног» и жил, как огромное большинство людей его круга, в коконе религиозного и церковного равнодушия. Так жил пушкинский Онегин, которому было чуждо даже бытовое православие, так жил цвет русского дворянства, в среде которого принято было потешаться над страстной религиозностью чудаков-одиночек.
«Отпадение мое от веры, — признавался Толстой, — произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а все живут на основании начал, <...> не имеющих ничего общего с вероучением <...>, вероучение <...> исповедуется <...> вдали от жизни и независимо от нее <...>. По жизни человека, делам его <...> никак нельзя узнать, верующий он или нет»[25].
3
История русской мятущейся души, отпавшей от веры, место которой в сердце человека заняли культура, обиход, обычай, обязанность, жгуче интересовала Достоевского, и он, намереваясь посвятить такому человеку огромный роман «Атеизм», собирался прочесть для этого «чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных». «Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, — вдруг, уже в летах, теряет веру в Бога. Всю жизнь он занимался одной только службой, из колеи не выходил и до 45 лет ничем не отличился. (Разгадка психологическая; глубокое чувство, человек и русский человек). Потеря веры в Бога действует на него колоссально. <...> Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно, между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа и русскую землю, русского Христа и русского Бога» (28, кн. 2: 329).
Толстой пишет свою «Исповедь» (1879) десять лет спустя после неосуществленного замысла Достоевского, семь лет спустя после «Исповеди Ставрогина» и в то самое время, когда Достоевский сочиняет для Ивана Карамазова «Поэму о Великом инквизиторе».
Достоевский, обещавший (в письме к А.Н. Майкову), что его герой, вдруг потерявший веру, после многих испытаний и искушений обретет русского Христа, не смог насильно этого сделать ни в отношении Ставрогина, ни в отношении Ивана Карамазова. Не обрел русского Христа, как его понимала официальная Церковь, и Лев Толстой, а нашел свою, самодельную веру, стремясь изобличить «ложное церковное христианство» и утвердить «истинное его понимание», искренне веря, что проповедует не толстовство, а именно Евангелие. Для Толстого Евангелие — это не метафизика Богочеловечества, а практическое учение о делании добра, ибо то, что человек делает для другого человека, он делает для Бога. На этом завете Христовом (Мф. 25: 40) держится вся христианская этика, в которой для Толстого — единственный смысл и нерв христианства.
Именно Достоевский, лет на тридцать раньше Толстого, поднимает вопрос о совместимости веры и образования. «Дело в настоятельном вопросе: можно ли веровать, быв цивилизованным, т. е. европейцем? — т. е. веровать безусловно — в божественность сына Божия Иисуса Христа (ибо вся вера только в этом и состоит… Уничтожьте в вере одно что-нибудь — и нравственное основание христианства рухнет всё, ибо всё связано» (11: 178). «Действительно, — комментировал Н. Лосский, — величайшая трудность для современного образованного человека заключается в учении, что Иисус, родившийся в Палестине 20 веков тому назад и распятый на кресте, был не просто человек, а воплотившийся Бог. Возможно, что у Достоевского возникали иногда сомнения относительно этого догмата, но они могли быть, по крайней мере в последние десять лет его жизни, только кратковременными, преходящими»[26]. Цивилизация дает на это ответ фактами и ответ отрицательный: никому из европейцев не удалось удержать чистого понимания Христа[27].
Так можно ли существовать обществу без веры — одной лишь наукой? Возможна ли нравственность вне веры? И отсюда вытекает главный, роковой вопрос: «Если православие невозможно для просвещенного (а через 100 лет половина России просветится), то, стало быть, всё это фокус-покус, и вся сила России временная. Ибо, чтоб была вечная, нужна полная вера во всё. Но возможно ли веровать?» (11: 179).
Последний пункт Достоевский считает главным, огненным вопросом существования России: можно ли веровать во всё, во что православие велит веровать? «В этом всё, весь узел жизни народа и всё его назначение и бытие впереди» (Там же).
Но образованная Россия, современная Достоевскому и Толстому, полагала, что религия вредна, ибо подавляет образование ума и заставляет человека быть добрым не по собственному убеждению, а из страха наказания. Вслед за деятелями Просвещения, великими сторонниками разума, русское образованное общество обращается к Священному Писанию с категорическими вопросами: подлинен ли текст Евангелия, достоверно ли то, что в нем написано. Тогда казалось, что наука всесильна, что в ее компетенции подвергнуть филологическому анатомированию не только тексты Священного Писания, но научно проанализировать его метафизическую сущность.
История библейской критики не менее поучительна и драматична, чем история научного естествознания. Известное высказывание Тертуллиана: «Нам после Христа не нужна никакая любознательность, после Евангелия не нужно никакого исследования» не оправдалось. Сопоставляя тексты, обнаруживая противоречия в Писании, люди шли той же дорогой, по которой шел римлянин Цельс, античный критик христианского вероучения, и античный писатель Порфирий. Оба просеивали Священное писание сквозь сито здравого смысла, и «Правдивое слово» Цельса, известное нам лишь по цитатам из Оригена, вызывало живейшее беспокойство у христианских апологетов.
Критический и аналитический подходы, критерий разума, дух скептицизма и свободомыслия, свойственные Новому времени, не могли не коснуться и твердынь религии. Метод сравнительно изучения религий, внутренний и внешний анализ Священного Писания овладел умами просвещенных европейцев. Наряду с рационалистической критикой вырабатывался аналитический подход к древним памятникам человечества, употреблялись приемы их послойного исследования и истолкования. Анатомически препарируется сантиметр за сантиметром Писания, ученые выявляли его древнейшую основу и позднейшие наросты, разнородные включения, различные редакции, исследовали земные корни христианства. Всем им, без исключения, казалось, что они действуют во благо науки и человечества.
Заметим, что многие представители рационалистической критики были или священниками или профессиональными знатоками Библии: и французский священник Жан Мелье, и Шарль Дюпюи, теолог по образованию, родоначальник мифологической школы происхождения христианства, и Давид Штраус, получивший теологическое образование в Тюбингенском университете, и Бруно Бауэр, профессор теологического факультета Берлинского университета (его лекции слушал Карл Маркс), и Эрнест Ренан, «бессмертный», член Французской академии, получивший католическое образование в Париже.
Книгу Д. Штрауса «Жизнь Иисуса, критически переработанная» (1835–1836), имевшую огромное влияние на европейские и русские умы, Белинский назвал концом средневековья Европы в сфере религии. Библейская хронология, история, этика, само божественное откровение становились предметом филологического и культурно-исторического анализа. Метод нерассуждающей веры и метод критического чтения источников радикально не совпадали. Уже в наше время, с трибуны международного конгресса историков в Риме в 1955 году прозвучал призыв Папы Пия XII изъять Христа из компетенции рассуждающей науки и оставить его всецело в области иррациональной веры.
Можно ли полагать, что увлечение рационализмом, критицизмом, аналитикой, сферой «рассуждающей» науки было лишним, роковым, тупиковым зигзагом развития христианской цивилизации? Думаю, что нет. Человечество было обязано пройти этот путь, знать все его соблазны, все вершины и все падения. Человечество обязано было в полной мере оценить, что такое разум, — хотя бы для того, чтобы дать себе отчет: что такое ум, оставленный на самое себя. Только опытным путем возможно было понять, что нравственные начала в человеке, оставленном на одни свои силы, условны. Вспомним, что писал Достоевский в черновиках к «Бесам»: «Сообразите, что значит зверь, как не мир, оставивший веру; ум, оставшийся на себя одного, отвергший, на основании науки, возможность непосредственного сношения с Богом, возможность Откровения и чуда появления Бога на земле» (11: 186). Неверие сродно человеку потому, писал там же Достоевский, что он «ум ставит выше всего, а так как ум свойствен только человеческому организму, то и не понимает и не хочет жизни в другом виде, т. е. загробной, не верит, что она выше. С другой стороны — человеку свойственно по натуре чувство отчаяния и проклятия, ибо ум человека так устроен, что поминутно не верит в себя, не удовлетворяется сам собою, и существование свое человек потому склонен считать недостаточным» (11: 184). Это написано летом 1870 года, вне всякой связи с Толстым, но кажется, что именно о Толстом.
4
Дар мысли, дар рассуждения — это не слабая, а сильная сторона Толстого. Он анализировал свою жизнь, свои убеждения, свои занятия и приходил к выводу, что они не улучшают человека. Он увидел тщетность понятия-суеверия «ПРОГРЕСС», он видел тщету всего, он не мог ответить себе на самый главный вопрос ЗАЧЕМ? Зачем Я? Зачем Человечество? Его не удовлетворяли знания, науки, они не давали ответов на главные вопросы. Так и у Достоевского его Князь-Ставрогин рассуждает: «Наука нравственного удовлетворения не дает; на главные вопросы не отвечает» (11: 177). Нет ничего более опрометчивого, чем называть Толстого позитивистом. Он перебрал все позитивные знания, он увидел их беспомощность. Наука не давала ответа на вопросы Толстого. Мудрый умирает, как и глупый, участь доброго и злого одинакова. Блуждание в знаниях только усиливало отчаяние.
Толстой перебрал все рациональные выходы и ответы и нашел четыре возможных выхода: 1. Неведение. 2. Эпикурейство. 3. Выход силы и энергии. Жизнь есть зло — надо уничтожить ее. 4. Выход слабости — тянуть лямку. Вера требовала отречения от разума, поскольку только она давала возможность жить и отвечала на вопрос ЗАЧЕМ. Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет.
Вера большинства людей его круга — была эпикурейским утешением, рассеянием, забавой, почти игрой. Однако религиозная вера — это дар. Судьба же дала Толстому вместо мистического дара — дар литературный. Вряд ли следует считать это духовным уродством — человек, родившийся без ног или рук, с шестью пальцами или жабрами вместо легких. И кто сказал, что нужно быть одаренным по тому или иному рецепту, по тем или иным прописям? Вряд ли можно согласиться с мнением тех, кто считал Толстого религиозно бездарным. Может быть, вера, которую изобретал Толстой, была менее вдохновенна, чем учение Христа. Наверное, не столь долговечна. Церковь ответила на его поиски несогласием и считала, что освободилась от инакомыслящего и инаковерующего. От еретика.
Через две недели после гибели Александра II Победоносцев получил письмо от Л.Н. Толстого с просьбой передать послание новому государю. Оно было написано в связи с предстоящим смертным приговором участникам покушения на Александра II — членам партии «Народная воля» Желябову, Рысакову, Михайлову, Кибальчичу, Перовской. Толстой умолял сына убитого царя помиловать убийц его отца. «Более ужасного положения нельзя себе представить, более ужасного потому, что нельзя представить себе более сильного искушения зла, — писал Толстой. <…> Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед царем человеком, исполняющим закон Христа»[28]. Письмо Толстого Александру III ставило вопрос о том, что, убивая революционеров, нельзя бороться с ними. С ними надо бороться духовно, то есть поставить против них такой идеал, который был бы выше их идеала.
Толстой надеялся на помощь Победоносцева. «Милостивый государь Константин Петрович! Я знаю Вас за христианина и… мне этого достаточно, чтобы смело обратиться к Вам с важной и трудной просьбой передать государю письмо, написанное по поводу страшных событий последнего времени…»[29]. Победоносцев отвечал ему в совершенно иной тональности. «Прочитав письмо Ваше, я увидел, что Ваша вера одна, а моя церковная другая, и что наш Христос — не ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в Вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере не мог исполнить Ваше поручение»[30]. Кто же из них двоих был больше христианином?
Толстой не принимал христианство как одну только метафизику. Он с энтузиазмом и вдохновением пытался вернуть евангельской этике подобающее место как религии любви. Практическое христианство — научиться делать добро для другого человека, а не только говорить о добре цитатами из Евангелия. Толстой чувствовал, что ждать больше нельзя, что наступают времена и сроки. В России всегда было так мало милосердия и ненасилия…
Церковь не просто лишила Толстого звания члена Церкви, не просто зафиксировала факт, что учение Толстого не имеет ничего общего с церковным учением. Это было сделано по соображениям политически принципиальным, а не потому, что всех тех, кто не разделял с Церковью ее догматов, отлучали от нее автоматически. «У нас есть направление позитивистов, — говорил на Религиозно-философском собрании в Петербурге архимандрит Сергий, — но они своего учения не распространяют и своих последователей десятками тысяч не считают. У нас есть позитивисты, но они излагают свое учение в форме таких книг, которые не всем доступны. Л. Толстой всем доступен и имел много последователей»[31]. Русская Церковь видела, что Л. Толстой опасен для членов русского общества именно потому, что не состоял в духовном союзе с Церковью. «Л. Толстой господствовал над обществом и был для многих опасен. Он действовал против христианства, а между тем он прикрывался христианством и евангелием. Потому Церковь и объявила об отпадении Л. Толстого от церкви»[32].
Сторонники Синодального определения говорили тогда, что Толстой, написавший свою догматику, выдавал ее за настоящую православную и что он и был отлучен, чтобы его не принимали за настоящего православного богослова. Обсуждался вопрос: идет ли христианство против науки, может ли Церковь отлучать от своего общения представителей науки. Нет и нет, говорили представители духовенства. «Одно дело ума, другое дело сердца, одно дело наука, философия, другое пропаганда. Л. Толстой опасен не как ученый, а потому что стал кумиром и для себя и для других»[33].
И еще один фрагмент заседания Религиозно-философского общества в Петербурге. Священник Иоанн Янышев резонно заметил: «Все противники Церкви — и Ницше, и Спенсер, и Дарвин — разобраны по ниточке в духовной литературе и опровергнуты. Почему не читают ее?» Знаменателен и ответ одного из участников заседания, Е.А. Егорова: «Очевидно, у духовных писателей нет той силы дарования, которая заставляла бы их читать…»[34]
А народ слушал Толстого, считал голосом совести и справедливости, нетерпимым ко лжи и социальным контрастам. Слушал потому, что был «оставлен на одни свои силы».
Стоит внимательно отнестись к словам Д. Мережковского, говорившего о том, что такое была и чем стала вера народа. «Никогда еще до такой степени как в настоящее время крестьянство не было противоположно христианству… “Нет земли” — эта, некогда тихая жалоба превратилась в отчаянный вопль, рев мятежа крестьянского и всенародного. Вопит земля, а небо глухо… Христианство, уйдя на небо, покинуло землю, и крестьянство, отчаявшись в правде земной, готово отчаяться и в правде небесной. Земля — без неба, небо без земли»[35]. «Русский народ-богоносец сделался безбожнейшим изо всех народов и крестьянство перестало быть христианством. Крестьянство ищет земли, только земли, как будто окончательно забыв о небе и отчаявшись в правде небесной. Церковь что-то лепечет о Боге, но такое жалкое, что, кажется, сама себя не слышит и не разумеет. Самодержавие, подписывая конституцию, и не вспомнило, что оно — “православное”, и что нельзя отречься ему от помазания, не спросясь у тех, у кого оно приняло это помазание»[36].
«Переход в социализм и, значит, в атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно “в баню сходили и окатились новой водой”. Это совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар»[37] — это писал В.В. Розанов, свидетель русского революционного апокалипсиса.
«Не было такого насилия, такого кощунства, такого непотребства самодержавной власти, которые не благословлялись бы православной церковью»[38]. «После тысячелетних усилий создать что-нибудь похожее на политически реальное тело Россия создала, вместо тела, призрак, чудовищную химеру, полубога, полу-зверя — православное самодержавие, которое давит Россию как бред»[39].
Русский интеллигент, пока он остается собою, то есть русским европейцем, не может понять православия, так же, как Европа не понимает его, — вот общее убеждение той самой мыслящей России, которую отделили от России благочестивой. Что такое в своих последних и метафизических основах вера православного народа в православного царя? 9 января 1905 года: люди пошлю к царю, думая, что у них одна вера и что они царевы дети. «И лицо русской земли было залито русской кровью». Под личиной Христа народ увидел лицо Зверя. Самодержец явился самозванцем Христа[40].
Нельзя не видеть, насколько глубоко входили эти политические смыслы в духовный бунт Толстого против господствующей государственной Церкви.
5
Исчерпывает ли религиозная мысль Толстого всю глубину его религиозного существа? Несомненно, нет. Не только он верит в Бога, но даже верит в него так, как немногие из пребывающих в христианстве. Достоевский писал, что глубочайшая христианская мысль выражена в примирении Вронского с Карениным над умирающей Анной. Пронзительное прикосновение к христианству — Платон Каратаев. Вопрос веры и неверия Толстого — это не только вопрос его личной религиозности. Это вопрос всего пути русской культуры за 300 лет после Петра, которого его современник писатель Феофан Прокопович называл Христом. Это весь диапазон проблемы Кесаря и Бога, церкви и государства.
Выступая с докладом на заседании Религиозно-философского общества с рефератом «Лев Толстой и русская церковь», Д.С. Мережковский утверждал: «Главное, следует помнить, что со стороны Л. Толстого в его отпадении от христианства не было злого умысла, злой воли: кажется, он сделал все, что мог, — боролся, мучился, искал. У него было здесь, на земле, великое алкание Бога, просто не верится, чтобы это ему и там не зачлось. <...> Между таким писателем, как Л. Толстой, и всеми его читателями есть чувство взаимной ответственности, как бы тайная круговая порука: ты за нас — мы за тебя; не можем мы тебя покинуть, если бы даже ты сам покинул нас; ты слишком нам родной; ты — мы сами в нашей последней сущности. Мы не можем, не хотим спастись без тебя: вместе спасемся, или вместе погибнем. Так нам кажется, потому что мы любим его»[41].
Толстого ругают за его избыточный морализм так, как будто бы общественная мораль — это наше самое сильное место. Религиозное литературоведение поругивает русских писателей за их гуманизм, за «лелеющую душу гуманность» — так, будто бы гуманистическое начало когда-либо торжествовало на русской почве, в русской социальной и государственной жизни. Лесков называл Толстого «великим русским писатель моей родины» и христианином-практиком[42]. То есть христианином по совести, по помышлениям, по поступкам. Это признание дорогого стоит в наше время, когда быть (КАЗАТЬСЯ) христианином и модно, и престижно, и статусно, когда православие воспринимают не как потребность сердца, а как государственную религию, к которой обязан примкнуть каждый государственный чиновник ради служебного положения. Очевидно: Толстой был бы яростным противником исповедания веры как членства в правящей партии. «Везде может быть истинное религиозное чувство, но только не в соединении с государственным насилием церкви»[43], — писал он.
Снова процитирую Лескова, сказанные почти за двадцать лет до отлучения Толстого (письмо к А.С. Суворину, 9 октября 1883 г.): «Христианство есть учение жизненное, а не отвлеченное, и испорчено оно тем, что его делали отвлеченностью. “Все религии хороши, пока их не испортили жрецы”. У нас византизм, а не христианство, и Толстой против этого бьется с достоинством, желая указать в Евангелии не столько “путь к небу”, сколько “смысл жизни”. Есть места, где он даже соприкасается с идеями Бокля. Старое христианство просто, видимо, отжило и для “смысла жизни” уже ничего сделать не может. На церковность не для чего злиться, но хлопотать надо не о ней. Ее время прошло и никогда более не возвратиться, между тем как цели христианства вечны»[44].
Это к вопросу об отношении русских писателей к Толстому. Стоит обратить внимание также, насколько примирительно, с какой надеждой прозвучало в 1902 году слово Мережковского о конфликте Толстого и Церкви. «Нельзя было церкви не засвидетельствовать об отпадении Толстого как мыслителя от христианства. Но, может быть, это не последнее слово Церкви о нем…»[45]
По-видимому, и сегодня, столетие спустя, остается лишь отдаленная надежда на сближение позиций. «Как известно, — пояснил представитель Московского Патриархата, секретарь по взаимоотношениям Церкви и общества Отдела внешних церковных связей священник Михаил Дудко, — Святейший Синод лишь констатировал, что Толстой находится вне Церкви. Сам Толстой не хотел быть членом Православной Церкви, он никогда не раскаивался в своих воззрениях, которые поставили его вне Церкви, и зачастую высказывался оскорбительно как к отдельным ее представителям, так и к Церкви в целом». «Разумеется, — заметил священник, — человек, может отказаться от своих заблуждений, и вернуться в лоно Церкви через покаяние, но за него никто этого не может сделать, ни родственники, ни сочувствующие». По его мнению, «некоторые малоизвестные факты биографии Льва Толстого свидетельствуют о том, что у писателя возникали желания о примирении с Церковью, но, к сожалению, по разным причинам, в том числе, благодаря влиянию окружавших его людей, такое примирение не состоялось». Представитель Московского Патриархата подчеркнул, что «вынося акт об отлучении, Церковь не посылает человека в ад, и не определяет посмертную участь, так как это может сделать только Бог, однако, Церковь констатирует, что тот или иной человек не верит в то, что является предметом веры Церкви и живет не так, как предписывает жить Церковь». Сегодня пересматривать решение Святейшего Синода — это значит проявлять неуважение к самому Толстому, к его открыто выраженной воле и к тому несомненному факту, что сам он отнюдь не хотел быть членом Русской Православной Церкви. Сегодня мы можем только молиться о том, чтобы Господь помиловал его», — сказал в заключение отец Михаил Дудко, пояснив, что это можно делать только в частной, а не в общецерковной молитве.
Дискуссия продолжается. И как тут не вспомнить пушкинское «Безверие», которому почти двести лет и которое все о том же: «ум ищет божества, а сердце не находит».
О вы, которые с язвительным упреком,
Считая мрачное безверие пороком,
Бежите в ужасе того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет;
Смирите гордости жестокой исступленье:
Имеет он права на ваше снисхожденье,
На слезы жалости; внемлите брата стон,
Несчастный не злодей, собою страждет он…
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Здесь и далее сочинения Ф.М. Достоевского цитируются по изданию: «Достоевский Ф.М. Полное собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1972–1990. Тома и станицы приведены в тексте в скобках.
[2] К.Н. Леонтьев. О всемирной любви. Примечание 1885 года // Леонтьев К.Н. Цветущая сложность. Избр. статьи. М., 1992. С. 159.
[3] К.Н. Леонтьев. О всемирной любви // Там же. С. 144.
[4] Там же.
[5] Там же. С. 145–146.
[6] К.Н. Леонтьев. Избранное. М.: Московский рабочий, 1993. С. 282.
[7] См., напр.его работы: «Против графа Льва Н. Толстого, других еретиков и сектантов нашего времени и раскольников» (1902), «О душепагубном еретичестве гр. Л.Н. Толстого» (1905).
[8] Ответ о. Иоанна Кронштадтского на обращение гр. Л.Н. Толстого к духовенству // Духовная трагедия Льва Толстого. М.: Отчий дом, 1995. С. 99.
[9] См. об этом: Павел Басинский. Горький. М.: Молодая гвардия, 2005. С. 107.
[10] См.: Российская газета. 206. № 44. 3 марта.
[11] Андрей Белый Трагедия творчества. Достоевский и Толстой // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881–1931 годов. Сб. статей. М.: Книга, 1990. С. 144, 161.
[12] Записки религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. СПб., 1902. С. 83.
[13] Ответ Л. Толстого Синоду // Листки Свободного Слова. 1902. № 22. С. 2.
[14] Записки религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. С. 83.
[15] Лев Шестов. Пророческий дар // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881–1931 годов. Сб. статей. М.: Книга, 1990. С. 125.
[16] В.В. Розанов. Уединенное // В.В. Розанов. Религия и культура. Сб. статей. Т. 2. М.: 1990. С. 254.
[17] В.Г. Белинский. Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: АН СССР, 1953–1959. Т. 10. 1955. С. 214.
[18] В.В. Розанов. Л.Н. Толстой и Русская Церковь // В.В. Розанов. Религия и культура. Сб. статей. Т. 1. М.: 1990. С. 358–359.
[19] Н.А. Бердяев. Миросозерцание Достоевского // Н.А. Бердяев. Собр. соч.: В 5 т. Paris: YMCA-PRESS, 1997. Т. 5. С. 377.
[20] З.Н. Гиппиус. Дневники. В 2 т. М., 1999. Т. 1. С. 138.
[21] В.В. Розанов. Русская Церковь // В.В. Розанов. Религия и культура. Сб. статей. Т. 1. М.: 1990. С. 354.
[22] См.: В.В. Розанов. Смысл аскетизма // Там же. С. 225.
[23] В.В. Розанов. Л.Н. Толстой и Русская Церковь // Там же. С. 357.
[24] Записки религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. С. 101
[25] Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.–Л.: ГИЗ–Гослитиздат, 1928–1964. Т. 23. С. 2.
[26] Н. Лосский. Достоевский и его христианское миропонимание. Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1953. С. 105.
[27] «Надо вообще заметить, — писал Н. Лосский, — что насмешливое и абсолютное отрицание таких чудес, как непорочное зачатие, свидетельствует о крайне поверхностном характере современного просвещения. Каждый научный закон подлежит множеству ограничений, и только немногие из этих ограничительных условий известны науке. К тому же биологические процессы и вообще подчинены не законам, а только правилам, которые могут быть отменены творческою изобретательностью организма, вырабатывающего новые пути жизни. <…> Таким образом, вера простых людей в чудесное рождение Иисуса Христа свидетельствует о свободе их духа; наоборот, люди, горделиво называющие себя “свободомыслящими”, своим решительным отрицанием чудес свидетельствуют о том, что ум их наивно и рабски подчиняется преходящим теориям науки» (Там же. С. 172).
[28] Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.–Л.: ГИЗ–Гослитиздат, 1928–1964. Т. 63. 1934. С. 45, 52.
[29] Там же. С. 57.
[30] Там же. С. 59.
[31] Записки Религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. С. 96.
[32] Там же.
[33] Там же. С. 97.
[34] Там же. С. 87.
[35] Д. Мережковский. Пророк русской революции (К юбилею Достоевского) // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881–1931 годов. Сб. статей. М.: Книга, 1990. C. 88.
[36] Там же. С. 107.
[37] В.В. Розанов. Апокалипсис нашего времени. М., 1990. С. 7.
[38] Д. Мережковский. Пророк русской революции (К юбилею Достоевского) // О Достоевском. Творчество Достоевского в русской мысли 1881–1931 годов. Сб. статей. М.: Книга, 1990. C. 91.
[39] Там же. С. 117.
[40] Там же. С. 103–104.
[41] Записки Религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. С. 71–72.
[42] Н.С. Лесков. Собр. соч.: В 11 т. М.: ГИХЛ, 1958. Т. 11. С. 156.
[43] Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.–Л.: ГИЗ–Гослитиздат, 1928–1964. Т. 55. С. 106.
[44] Н.С. Лесков. Собр. соч.: В 11 т. М.: ГИХЛ, 1958. Т. 11. С. 287.
[45] Записки Религиозно-философских собраний в С.-Петербурге. С. 73.
Опубликовано:
Материалы конференции «Лев Толстой и русская православная церковь». 2–3 марта 2006 // Яснополянский сборник 2008. Статьи, материалы, публикации. Тула: Изд. дом «Ясная Поляна», 2008. С. 343–365.