Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Л.И. Сараскина. Русский ум в поисках общей идеи

Двести лет назад, в самом конце царствования Екатерины великой, покончил с собой ярославский помещик Владимир Опочинин, вольтерьянец, человек блестящего ума, тонкого воспитания и передовой мысли. В своем предсмертном письме-завещании он описал свое отчаяние, ощущение собственной ненужности, которые испытывал в связи с окружающей действительностью: «Отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу».

В те стародавние времена самоубийцы с Вольтером в руках были все же явлением исключительным. Но уже сто лет спустя исторические межеумки — так называемые «лишние люди» — стали фактом настолько обычным, что вошли в большую литературу в качестве «типичных представителей». Двадцатишестилетний персонаж из романа Достоевского «Подросток», обрусевший немец Крафт, застрелился, придя к неутешительному выводу о русских как о нации. «После него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить» (13: 135). Русские, решил странный молодой человек, — народ никчемный, подсобный, этакий навоз, удобряющий человечество, народ, которому предназначено послужить лить материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах других народов. Поэтому «всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки...» (13: 44).

«Я не понимаю, — рассуждал Крафт, — как можно, будучи под влиянием какой-нибудь господствующей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить еще чем-нибудь, что вне этой мысли?» (13: 46) Проблема заключается, однако, в том, как трудно отыскать господствующую мысль, которая спасительно, а не губительно подчинит себе ум и сердце. Так и герой Толстого перед лицом смерти с ужасом обнаруживает, что его легкая, приятная и приличная жизнь давно мертва — пуста, лжива и бессмысленна. Герой Чехова на склоне лет тоже переживает духовную драму из-за отсутствия у него общей идеи.

1

Тоска по смыслу и цельному миропониманию как явление истории и культуры универсальна и мало похожа на привычку следовать руководящей идее, спущенной сверху. Однако деваться от родного российского шараханья некуда: после стойких иллюзий обладания истиной, после многих жертв, принесенных на алтарь «всесильного и верного учения», всякие разговоры о мировоззренческой цельности вызывают скуку (а судорожные попытки найти подходящую национальную идею накануне избирательных кампаний — даже и отвращение). Демократизация общества, начавшаяся в 1985 году и проходившая под знаком деполитизации и деидеологизации, была, помимо всего прочего, еще и освобождением от панического страха перед навязанными сверху «социалистическими идеалами». Но результатом освобождения от духовного тоталитаризма стала идиосинкразия по отношению к идеалам как таковым — дескать, в свободном цивилизованном мире в них никто не нуждается.

Как всегда, мы и здесь оказались впереди всех, первопроходчиками, революционерами. Однако именно те, кто способен мыслить свободно и цивилизованно, придают идейному фактору принципиальное значение. Люди сильны до тех пор, пока они отстаивают сильную идею — эту мысль выразил, как ни странно, Зигмунд Фрейд, знаток подсознания и психоанализа. Современный человек испытывает глубокую потребность иметь идеалы, считая их не роскошью и не прихотью, а основой выживания.

Говорят, у каждого времени свои психозы и своя психотерапия. Не из советских учебников марксизма-ленинизма, а из исследований западных психологов пришло понятие «экзистенциальный вакуум». Люди живут в цивилизованном и благоустроенном мире и выглядят внешне вполне благополучно, но почему-то испытывают глубинное чувство утраты смысла жизни. Человек жалуется на мучительное ощущение пустоты, но не знает ни того, что ему нужно (как бы утратив инстинкт жизни), ни того, что он должен (как бы лишившись инерции жизни), и теряет ясное представление о своих возможных желаниях. Он способен лишь хотеть того же, что хотят другие, или того, что хотят от него.

Американцы, которые в порядке самоиронии говорят о себе, что ходят к психоаналитику чаще, чем к дантисту, знакомы с эффектом «бесконечного психоанализа», то есть с состоянием, когда психоаналитическая кушетка становится для человека единственно достойным, волнующим, а то и захватывающим времяпрепровождением. И это не из Достоевского, и не из Кафки, а из практики психоаналитиков известен синдром «переживания бездны», то есть состояние тотальной смыслоутраты.

У нас принято с издевкой комментировать подобные переживания, если они присущи вполне обеспеченным и устроенным людям — мол, нам бы ваши заботы. Еще большее недоверие (если не сказать подозрение) вызывает, например, стремление многих американских студентов «прийти к мировоззрению, которое бы сделало жизнь осмысленной». Сначала достигнем их уровня жизни, а потом будем с жиру беситься, говорят у нас.

Реальность, однако, опровергает опасную иллюзию, будто человек ищет идеи лишь тогда, когда жизнь его вполне устроена. Нет жесткой последовательности в удовлетворении потребностей: сначала поесть, потом морализировать. Стремление к смыслу осознается как первичное человеческое побуждение: потребность в «общей идее» возникает именно тогда, когда человеку живется хуже некуда. А главное — человеческое бытие всегда ориентировано вовне на нечто, что не является им самим; человек несет ответственность за осуществление уникального смысла своей жизни, который, в свою очередь, обязательно связан с общественно значимой идеей.

Поэтому не аристократическое высокомерие, не интеллигентское антибуржуазное негодование, не завистливая злоба маргинала, а опыт выживания человека в обществе (особенно если оно пребывает в состоянии кризиса и депрессий) заставляет усомниться в громко звучащей сегодня идее накопления и потребления как единственном способе возрождения страны. Никогда и нигде — ни на процветающем Западе, ни даже в период первоначального накопления капитала в Европе, ни тем более в России — лозунги обогащения не становились официально декларируемой государственной или общенациональной идеологией. Явочным порядком, «втихаря» отдельные граждане или отдельные слои населения наживались за счет других слоев населения, но из чувства такта, социальной профилактики и общественной безопасности власть имущие и их идеологи стеснялись на столь низменном мотиве строить государственную идею. К тому же когда общество и государство попадали в действительно опасную, депрессивную ситуацию, оно, повинуясь чувству самосохранения, находило императивно необходимую и объединяющую всех сограждан цель — ту самую общую идею, которая, как свидетельствует история, могла творить чудеса.

Идея общенационального примирения бывших противников в гражданской войне позволила Испании почти без конфликтов перейти от эры Франко к режиму постфранкистской демократии. Идея искупления своей вины и приобщения к общеевропейским ценностям позволила послевоенной Германии преодолеть нацистское прошлое. Идея мирного, коллективного, почти семейного труда преобразила разгромленную, лишенную имперских амбиций оккупированную Японию: милитаристская держава, вдохновляемая идеей мирового господства и военного преимущества, полностью поменяла — при сохранении культурной и национальной сущности — свой цивилизационный статус, добилась принципиально нового уровня социальной гармонии. В конце 20-х годов в Америке, в эпоху Великой депрессии, когда рухнула американская мечта о стране, где каждый думает только о себе, а от этого хорошо всем, когда принцип «laissez faire», то есть принцип невмешательства государства в экономику, поддержанный в свое время Джефферсоном, потерпел крах, президент Рузвельт выдвинул новую идею. Его «New Deal», новый подход, признавал недостаточными заботы о личном обогащении и предписывал государству более активную роль в организации экономической и социальной жизни с акцентом на социальную справедливость. Именно с «New Deal» Америка вышла из социального потрясения, а Рузвельт вошел в историю как один из самых великих американцев.

2

В этом смысле Россия в своей исторической ретроспективе является не только не исключением, а скорее, правилом. Если Запад, где идея личного обогащения всегда подспудно присутствовала и не требовала специальной агитации, все же изыскивал и всякий раз артикулировал идейно возвышенные (а не вульгарно меркантильные) задачи, то Россия вообще склонна была ставить перед собой лишь элитарные в идеологическом смысле цели. Российские правящие элиты, которые заботились о создании здоровой идеологии, никогда не опускались до лозунгов и призывов, связанных с романтизацией денег и богатства. Кажется, мировая литература не имеет убедительных примеров, когда бы о герое, делающем деньги и наживающем богатство, говорилось бы в положительном, поучительно-назидательном смысле (достаточно вспомнить шекспировского «Венецианского купца», героев Бальзака и Золя). Русская литература тем более не дает таких примеров.

Конечно, в русском мире вообще и в мире Достоевского в частности, где действуют, страдают и через одного погибают самые разные люди, деньги играют важную роль. И в том смысле, что их катастрофически не хватает для сколько-нибудь сносной жизни бедствующих, нищенствующих героев, таких, например, как Макар Девушкин, или как семейство Мармеладовых, или семейство Раскольниковых, или семейство Ихменевых. Конечно, бедняки Достоевского мечтают о наследстве, о выигрыше (как целое десятилетие мечтал выиграть и сам писатель, сгорая и самоуничтожаясь у рулеточных столов Европы), о богатых невестах или женихах. Но страдают, мучаются и гибнут люди Достоевского вовсе не за металл. Раскольников на произвол судьбы бросает выкраденные у убитой им старухи-процентщицы закладные «камушки» (которыми прежде надеялся осчастливить человечество). Богач Свидригайлов стреляется по причинам, не имеющим к деньгам никакого отношения, как не из-за них стреляется и бедняк Кириллов, как не из-за них вешается и «аристократ, пошедший в демократию» Ставрогин. Не за деньги убивают Шатова Верховенский со товарищи, а Рогожин — Настасью Филипповну, и репутация Гани Иволгина, который «поползет на Васильевский за три целковых» (8: 144), хуже некуда.

В глазах всего сообщества персонажей «Идиота» Ганя, вознамерившись взять в жены бывшую содержанку Тоцкого за хороший куш, зовется подлецом, бубновым валетом (при этом называет Настасью Филипповну, способную на экстравагантные и колоритные поступки в отношении денег, «чрезвычайно русской женщиной»; 8: 104). Аглая презрительно пишет ему: «Я в торги не вступаю». Но даже он видит в деньгах и в их накоплении не только цифру, но и Большую Идею, эквивалент мировоззрения. «Я, князь, — говорит он Мышкину, — не по расчету в этот мрак иду… по расчету я бы ошибся наверно, потому и головой, и характером еще не крепок. Я по страсти, по влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете, что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и все ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца — вся задача! Птицын семнадцати лет на улице спал перочинными ножичками торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескачу, и прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: “вот Иволгин, король Иудейский”. Вы мне говорите, что я человек не оригинальный. Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особенных талантов и человек обыкновенный. Вы меня даже хорошим подлецом не удостоили счесть, и, знаете, я вас давеча съесть за это хотел! Вы меня пуще Епанчина оскорбили, который меня считает (и без разговоров, без соблазнов, в простоте души, заметьте это) способным ему жену продать! Это, батюшка, меня давно уже бесит, и я денег хочу. Нажив деньги, знайте, — я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира» (8: 105).

Конечно, мелкая шушера, вроде Фердыщенко, готова голыми руками вытащить деньги из огня, но люди идеи (даже идеи денег), этого никогда не сделают, как не сделал этого и Ганя: скрестив руки на груди, он с безумной улыбкой безответно смотрит на огонь, не в силах отвести взгляда от затлевшейся пачки. «Но что-то новое взошло ему в душу; как будто он поклялся выдержать пытку; он не двигался с места…» А когда грохнулся в обморок, все увидели, что самолюбия в нем больше, чем жажды денег…

И даже Смердяков, убив отца, не может воспользоваться выкраденными деньгами и отдает их Ивану.

«— Эти деньги с собою возьмите-с и унесите…

— Конечно, унесу! Но почему же ты мне отдаешь, если из-за них убил? — с большим удивлением посмотрел на него Иван.

— Не надо мне их вовсе-с, — дрожащим голосом проговорил Смердяков, махнув рукой. — Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве, али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще всё потому, что “всё позволено”. Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил» (15: 67). Сцена, в которой, признавшись Ивану в убийстве, он отказывается от денег как от мечты о новой жизни, слишком красноречива, чтобы ее пространно комментировать, скажем лишь, что деньги потеряли для Смердякова всякий смысл, ибо рухнула Идея.

«— Ты не глуп, — проговорил Иван как бы пораженный; кровь ударила ему в лицо: — я прежде думал, что ты глуп. Ты теперь серьезен! — заметил он как-то вдруг по-новому глядя на Смердякова.

— От гордости вашей думали, что я глуп. Примите деньги-то-с.

Иван взял все три пачки кредиток и сунул в карман, не обертывая их ничем.

— Завтра их на суде покажу, — сказал он.

— Никто вам там не поверит-с, благо денег-то у вас и своих теперь довольно, взяли из шкатунки да и принесли-с.

Иван встал с места.

— Повторяю тебе, если не убил тебя, то единственно потому что ты мне на завтра нужен, помни это, не забывай!

— А что ж, убейте-с. Убейте теперь, — вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана. — Не посмеете и этого-с, — прибавил он, горько усмехнувшись, — ничего не посмеете, прежний смелый человек-с!

— До завтра! — крикнул Иван и двинулся идти.

— Постойте... покажите мне их еще раз.

Иван вынул кредитки и показал ему. Смердяков поглядел на них секунд десять» (15: 68).

Жизнь утратила всякий смысл, наутро Смердякова нашли у стенки висевшим на гвоздочке, а на столе лежала записка: «Истребляю свою жизнь своею собственною волей и охотой, чтобы никого не винить» (15: 85).

Деньги в мире Достоевского — предмет мечты и вожделения, они кажутся решением всех проблем, они провоцируют на преступление, подстрекают к дурным поступкам, толкают на безумства и чрезмерности. Они лучше многого другого проверяют человека на подлость или благородство, честь или бесчестье. Но они — только инструмент, только лакмусовая бумажка, универсальный тест. Не менее, но и не более. Ценность денег велика, но не абсолютна. Весь человек проверяется на иных широтах. На том поле битвы, где дьявол с Богом борется, деньгам места нет.


3

Русское общество выходило из политических передряг и смутных времен, вынося обильный запас новых политических понятий. «Это печальная выгода тревожных времен, — писал о русских смутах В.О. Ключевский, — они отнимают у людей спокойствие и довольство и взамен того дают опыты и идеи… Это и есть начало политического размышления. Его лучшая, хотя и тяжелая, школа — народные перевороты. Этим объясняется обычное явление — усиленная работа политической мысли во время и тотчас после общественных потрясений»[1].

Русская история была движима «идеями века», которые апеллировали к народным идеалам и национальным чувствам. Собирание русских земель вокруг единого и сильного центра, укрепление государственности, освоение отсталых окраин, защита Отечества от иноземных захватчиков, помощь братьям по вере, движение за отмену крепостного права — эти и другие высокие стремления освещали смысл жизни и смысл смерти многих поколений. Даже воспитанная в духе политического космополитизма в европейском мелкокняжеском мирке с его идеалами карьеры и с его ожиданиями вакантных престолов, Екатерина Великая, стремясь сгладить впечатление после мятежного захвата власти, своим Манифестом 1762 года возвестила о новой силе, имевшей впредь направлять государственную жизнь России. Отныне всевластная и ничем не ограниченная воля самодержца рассматривалась как зло, пагубное для государства, и каждый подданный должен был повиноваться не произволу, а строгой законности. (Нечего и говорить, что принцип этот то и дело нарушала сама императрица, но ей — перед лицом просвещенной Европы — важна была хотя бы декларация о намерениях.)

Каждое новое царствование, даже если оно демонстрировало не новую идею, а идею преемственности, ощущало потребность так или иначе ее манифестировать. Можно даже утверждать, что российская власть, которая признавала законом только саму себя, но оставалась без идеологии, терпела исторический крах. Знаменитая синкретическая формула графа С.С. Уварова: «православие, самодержавие, народность», как бы ни оценивать это единство, держало империю. Империи, как известно, существуют, пока наличествует некая объединяющая сверхидея, обладающая, кроме теоретического аспекта, доступного немногим людям, и определенной энергетикой, ощущаемой людьми. Эту черту в значительной степени унаследовали даже большевики: если в начале своего правления, чудовищно эксплуатируя естественное стремление человека к осмысленной и социально ориентированной жизни, они предлагали одну за другой «идеи века» (электрификацию, индустриализацию, коллективизацию, и т. д.), то конец советской империи ознаменовался прежде всего вырождением официальной идеологии.

Без большой идеи, свидетельствует русская литература, не живут ни великие нации, ни значительные личности. Главное, понять, какая из них — самая большая.

«Ну, в чем же великая мысль? — спрашивает Аркадий Долгорукий у Версилова.

— Ну, обратить камни в хлебы — вот великая мысль.

— Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь; скажите же: самая великая?

— Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: “Ну вот я наелся, а теперь что делать?” Вопрос остается вековечно открытым» (13: 173).

Настоящая большая идея выше миллиона, не подвластна ему.

«— Ты Ивана не любишь, — говорит Алеша семинаристу-карьеристу Ракитину. — Иван не польстится на деньги.

— Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же тут деньги, хотя и шестьдесят тысяч вещь прельстительная.

— Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег, не спокойствия ищет. Он мучения может быть ищет.

— Это еще что за сон? Ах вы... дворяне!

— Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить» (14: 76).

Историкам новой России еще предстоит подвести итоги неоднозначного воздействия на страну и мир той «общей» (большой) идеи, которая вошла в жизнь страны два десятилетия назад. По всем признакам и историческим прецедентам новая реальность остро нуждалась если не в идеологии, то хотя бы в системе координат. Меж тем отсутствовала даже главная линия. Центральный русский вопрос — это вопрос «зачем?», а не «что делать?» и «кто виноват?», которыми мучились революционеры-демократы XIX века, назвав эти вопросы к тому же «проклятыми». И прежде чем не будет дан ответ на главный вопрос, нет смысла отвечать на второстепенный. «Зачем?» — это вопрос смысла жизни: зачем живет человек, зачем живет государство, зачем живет народ.

Без решения кардинального вопроса о смысле исторического существования российского государства бессмысленно заниматься каким бы то ни было реформированием, связанной с жизнедеятельностью этого государства. Одно дело, когда ставится цель, чтобы Россия кое-как выживала, влача жалкое существование среди прочих стран-изгоев; другое дело, когда Россия мыслится великой державой, имеющей свои стратегические национальные интересы; третье — когда государственные заботы направлены прежде всего на то, чтобы Россию не стерли с лица земли, чтобы воды истории ее не поглотили, чтобы она удержалась со своим названием, со своим народом, со всеми своими природными и человеческими ресурсами.

Если все же признать в качестве основополагающей цели задачу приобщения России к «нормальным», цивилизованным странам Европы и Америки, то почему эта задача решалась в течение перестроечных и постперестроечных лет таким образом, что большинству населения во многих отношениях жить стало хуже, чем до реформ? Если краеугольным камнем реформирования страны признан принцип невмешательства государства в имущественные отношения граждан (пусть и скомпрометированный исторически), то почему именно государство для начала обесценило все сбережения граждан, лишив их какой бы то ни было возможности пользоваться экономической свободой? Если общепринятым считается утверждение, что свободная конкуренция и рыночные отношения работают там, где есть условия равного старта, почему же как раз перед тем, как запустить механизмы рынка, с линии старта были бесшумно убраны миллионы «лишних» конкурентов?

Все перестроечные годы необеспеченность, беспомощность, а порой и абсурдность реформ была вопиющей (не с этим ли связана и их малая эффективность?) Убогий интеллектуальный уровень постановки вопроса о целях и смыслах реформ соответствовал столь же убогой полемике об их результатах; так называемые сторонники реформ в качестве единственного аргумента ссылались на отсутствие очередей и обилие продуктов в магазинах, так называемые противники реформ всегда протестовали, ссылаясь на недоступность большинства товаров и услуг из-за высоких цен.

Но даже если представить себе некое согласие между сторонниками и противниками, то их общий идеал выразиться формулой: хотеть и мочь купить. Когда — вопреки собственной исторической и духовной традиции, вопреки даже поучительному опыту Запада в его стремлении не только к утилитарному бытию — во главу угла ставится стяжательство, нечего удивляться, что самые экстравагантные, но не потребительские цели будут находить в России своих приверженцев. Как природа не терпит пустоты, так человек едва сможет долго выносить бессмыслицу пустых дразнилок типа «мы сделаем ваш ваучер золотым» (на заре грандиозного умственного надувательства) или «купим всё» (в период его зрелости). Дело не в том, что человека все равно надуют, или он сам обманется, а в том, что ни в какие иные игры с ним никто не играет.

Наши соотечественники не ходят к психоаналитикам, не употребляют мудреных терминов, вроде «экзистенциальный вакуум», но жалуются на пустоту и усталость, апатию и уныние. Разве только сериалы (прежде мексиканские, ныне отечественные) помогают не то чтобы обрести смысл жизни на каждый день, а просто скоротать время. Но если кто-нибудь, наскучив и сериалами, потянется митинговать, бредить далекими военными походами или тосковать по державному величию, вряд ли следует немедленно объявлять его бунтовщиком — он, как умеет, пытается лишь осуществить свое право на осмысленное бытие.

Родить, осознать и принять общую идею — прерогатива не государства, но общества. Однако, завистливо оглядываясь на Запад, общество не торопится использовать его антикризисный опыт: у нас нет виноватых, но все обвиняют друг друга; у нас не найдешь правды, но все доказывают свою правоту; у нас каждый эпизод общественного примирения предваряется потоком взаимных оскорблений. Находясь в состоянии раскола, оно вряд ли может ориентироваться на исторические прецеденты и вдохновляющие примеры. История вообще в этом случае воспринимается как политика, обращенная в прошлое. Для той части общества, которая ставит своей целью реставрацию СССР и установления социализма с человеческим лицом, идеологию сочинять не нужно — она уже есть, разработанная в подробностях и проверенная практикой. Но тому, что сейчас происходит в России, нужны иные исторические аналоги — или история вообще здесь не советчик.

Тот факт, что процесс становления новой государственности не отягощен ни грубым промыванием мозгов, ни мягкой идеологической демагогией, ни вообще какой бы то ни было мировоззренческой концепцией, может, разумеется, радовать, но заставляет задуматься об общих поставленных целях. Какой путь определен для России, если в качестве главной и единственной жизненной цели человеку предлагается лишь как-нибудь, на свой страх и риск, разжиться денежками? Когда множатся миллиардеры, неизвестно откуда взявшие свои миллиарды, и именно они становятся новой элитой, со своими недоступными приоритетами, со своей средой обитания и недосягаемым уровнем жизни. Государство, признавая эту данность, как бы дает понять, кто истинный герой времени, каковы высшие цели и идеалы существования человека.

Спасительные идеи не валяются, где попало. Они рождаются, когда в них есть реальная потребность. Когда нынче рассуждают о выживании России, о сбережении народа, о борьбе с бедностью, речь идет, конечно, не только о физическом воспроизводстве населения, не только о преодолении демографической катастрофы, не только о сотнях тысяч беспризорных детей. Речь идет о духовной потребности людей осознать общую цель, чтобы осуществить уникальный смысл своей жизни.


4

На протяжении веков нравственность в политике считалась синонимом близорукости и глупости, в то время как беспринципность, двуличие и вероломство — ее необходимыми слагаемыми. Мысль о том, что простые законы нравственности и справедливости, по которым стараются жить частные лица, можно перенести и на отношения между странами и народами, — явилась стержнем нового политического мышления, предложенного М.С. Горбачевым своей стране и всему миру.

Традиционное политическое мышление требует бороться за обеспечение безопасности прежде всего своей страны, новое мышление стремится ко всеобщей международной безопасности, которая есть гарант и национальной безопасности. Традиционное мышление учит, что для блага отечества можно и должно использовать противоречия между другими государствами, сталкивать их и таким образом ослаблять. Новое мышление учит, что интересы своего государства можно и должно приносить в жертву общечеловеческим ценностям и интересам. Традиционная мораль в политике — это не более чем мораль выживания, мораль по необходимости. Политическая мораль нового мышления — это выполнение моральных норм на основании внутренних потребностей общества. Утверждение такого типа морали в политике означало бы создание качественно иного мирового порядка, основанного на признании единства целей и задач человечества.

Новое политическое мышление, глобальное по своей природе, — это защита нравственных принципов, которые веками вырабатывало человеческое сознание, и приоритет общечеловеческих духовных ценностей над классовыми, национальными, групповыми, клановыми и политическими. За каждым человеком должны быть признаны неотчуждаемые права, обозначенные во «Всеобщей декларации прав человека». Она как раз исходит из представления о единой человеческой семье, в которой нации и государства всего лишь преходящие исторические формы.

Фактически провозглашенное Горбачевым новое мышление пыталось применить в полном объеме «Декларацию прав» и внутри страны, и во внешней политике. Это была попытка ненасильственной революции в сфере гуманизма — начинание беспрецедентное в нашей истории. Сталинский социализм декларировал право пролетариата на революционное насилие, горбачевский социализм с человеческим лицом этот тезис отвергал, как отвергал он и ленинский тезис: нравственно то, что полезно делу мировой революции.

Новый гуманизм, переведенный из рамок доктрины в ранг практики, давал основания надеяться на прорыв в будущее — ведь это был сознательный выбор между политическим идеализмом и политическим цинизмом в пользу первого. Новый гуманизм должен был привести к политическому и моральному выхолащиванию фактора силы, даже если кто-то и где-то его наращивает реально. И если новое политическое мышление действительно не содержало в себе никакого второго, тайного смысла и не было всего лишь риторикой для непосвященных, это было вполне христианское намерение — начать переделывать мир с себя. С одной только поправкой, что христианство не мыслит масштабами государств и внешнеполитических инициатив, оно мыслит категориями личной ответственности и совести. И с другой поправкой, что миссия выполнима при условии взаимности, то есть при поддержке внутри страны и со стороны мирового сообщества.

Люди «горбачевского призыва» искренне доверились благому начинанию. Вот фрагмент Морального воззвания участников советско-американского семинара «Социальные изобретения для третьего тысячелетия», проходившего в Москве, в Советском комитете защиты мира, в марте 1987 года. «Стереотипы вчерашнего дня не могут нас спасти. Национальная безопасность, национальный суверенитет — прекрасные вещи. Но сегодня нужно что-то еще. Нужно пойти на риск доверия к людям, говорящим и думающим не по-нашему. Нужен дух диалога, нужна культура несогласия, споры без ненависти. Без этого невозможен нравственный, а за ним и политический переход на глобальную точку зрения. Солидарность человечества выше всех частных принципов. <...> Каждого, кто согласен с нашей оценкой положения и разделяет нашу тревогу, мы призываем стать участником похода за нравственное оздоровление».

На конгрессах и мирных конференциях провозглашались новые политические приоритеты. Активисты гласности отвергали старые представления о патриотизме и гражданственности. Сегодня, говорили они, патриотическое воспитание — это воспитание человека, любящего свою родину как частицу мира и любящего весь мир как родину. Быть гражданином — значит не рыть другому яму, не пророчить ему неизбежную гибель. Они утверждали, что СССР больше никому не угрожает и потому армия не нужна. «Мы больше не империя зла, мы открыты всему миру. Это раньше мы были голодные волки, теперь — вполне мирные овцы». Они доказывали военным специалистам, что все зло — в военно-промышленном комплексе, который пожирает все силы. Они изо всех сил работали на разрядку напряженности и лучшим результатом своей деятельности считали то доверие, которое обретет Запад по отношению к СССР.

Надо сказать, что мир им поверил. Вернее — разглядел всё их бесподобное легкомыслие и их невероятную глупость. Они таки доказали Западу, что не хотят больше быть мировым жандармом. Так они стали дымовой завесой для тех, кто под шумок пустил страну по миру. М.С. Горбачев вырабатывал общечеловеческое мышление для России и для всего мира, но этот мир, на который люди перестройки хотели равняться, не воспользовался гуманистической моделью, и преподал урок кулачного права. Как только русские стали слабыми, их задвинули на периферию мира, как страну, с которой не надо считаться.

Эпоху Горбачева назвали эпохой поисков согласия, эпохой компромисса в эру тотальных опасностей, компромисса, который стал новой, позитивной ценностью. Новое мышление назвали недостижимым идеалом, но идеалы — это ценности особого рода и общество нуждается в них. Но на практике все выглядело совершенно иначе. Мировое сообщество показало, что нет единой шкалы общечеловеческих ценностей. Потому так различаются оценки исторической роли Горбачева.

Процитирую одну из них. «Прорыв Горбачева по сути является выходом за пределы русско-советской парадигмы цивилизации, которая всегда основывалась на территориальной экспансии, мессианизме, а когда нельзя было расширяться территориально, то на самоизоляции. Это была цивилизация, которая консолидировалась за счет постоянного поиска внешнего и внутреннего врага, за счет военного патриотизма. Как Горбачев совершил этот прорыв? Завершив “холодную войну”, начав диалог с США, предоставив свободу Восточной и Центральной Европе, дав карт-бланш объединению Германии, он фактически ликвидировал возможность для существования русской цивилизационной модели как альтернативы либеральной демократии. Он осуществил то, что американский философ Френсис Фукуяма назвал “концом истории”, имея в виду крах всех других цивилизационных сценариев и победу одного — либерализма. Именно Горбачев является отцом конца истории и разрушителем многовековой цивилизации, которая так долго пыталась бросить вызов Европе. Одновременно он является и отцом глобализации, при которой девальвируются такие понятия, как суверенитет, территориальная целостность, военная сила. <...> Это неизбежно будет конец России, как мировой державы в классическом смысле, как военизированного сверхгосударства, произвольно устанавливающего свои правила для остальных мировых игроков»[2].

Эта оценка — нечаянный и искренний либеральный комплимент М.С. Горбачеву. Но лучше любая хула, чем такая хвала. Ведь тогда вся риторика о новом мышлении есть всего только новая технология, хитроумный и эффективный способ разрушения ослабевшего государства чужой, более мощной силой. Оказалось, что вызовы глобализации в XXI веке — это не совсем то, или совсем не то, что предполагало новое мышление.

В устах Горбачева «глобализм» означал мышление, озабоченное общечеловеческими проблемами современности, и в этом смысле выступал как триумф гуманизма. Подлинными глобалистами были те наследники гуманистической классики, которые говорили о единой исторической перспективе для всего человечества по пути к миру и прогрессу. Новейший глобализм переступает через гуманизм как через пережиток устаревшей ментальности. Он не признает единства человечества и выталкивает пять шестых его на обочину существования. Согласно этой новой модели, мир делится на лидирующее «мировое сообщество» и «рушащиеся государства», которые считаются фактором риска и слабым звеном мироздания. Новейший глобализм делит все население Земли на основное (обеспечиваемое сырьем — 1 миллиард), полуосновное (около 1 миллиарда) и вспомогательное: оно нерентабельно в условиях индустриализации, оно не окупает вложенных в него средств для производства и для жизни.

«Пряников сладких», как и прогресса, всегда не хватает на всех — такова грубая изнанка нового глобализма. Жизненные ресурсы человечества глобализм стремится вырвать из рук неумелого большинства и приватизировать в пользу привилегированной расы (пресловутого «золотого миллиарда»). В этой, фигурально выражаясь, нехватке бензина — и обнаруживается убогое кредо, банальная тайна и вульгарная эзотерика нового мирового порядка, который, согласно своей продразверстке, сортирует страны и народы, выявляя «неэффективные» и «неадаптированные». Те, кто призывал военных разоружаться, теперь должны кусать локти, вспоминая былую военную мощь СССР и его политическое влияние в мире. Но характерно: пока активисты гласности мечтали о стране без армии и без оружия, какие-то молчаливые аккуратные люди приватизировали промышленность не в пользу демократии, а в пользу своего кармана.

И все же в риторике ранней перестройки подразумевалась модель, когда в общую копилку человечества вносятся проекты и тезисы, обобщающие исторический, культурный, хозяйственный, социальный, политический, национальный, религиозный опыт различных народов и государств. Горбачев предлагал мировому сообществу перешагнуть через то, что разделяет, ради общечеловеческих интересов. Надо полагать, он рассчитывал на встречное движение мирового сообщества. Однако поведение других государств диктовалась не новым, а старым мышлением, то есть соображениями выгоды, использованием своей силы против чужой слабости. Модель глобализации по Горбачеву остался неиспользованной возможностью. Субъектом глобализации отныне является только одно действующее лицо международной политики, остальным отводится роль объектов глобализации. Народам мира, которые в течение тысячелетий шли своим собственным путем, сегодня предлагается отказаться от своих мировоззренческих установок и принять «новый мировой порядок», постепенно обретающий безраздельный контроль над остальными странами и культурами мира.

Нет ничего более далекого от принципа общечеловеческих ценностей, чем принцип однополярного мира. Это прямо противоречит Всеобщей декларации прав человека, в частности, статье 30-й: «Ничто в настоящей Декларации не может быть истолковано, как предоставление какому-либо государству, группе лиц или отдельным лицам права заниматься какой-либо деятельностью или совершать действия, направленные к уничтожению прав и свобод, изложенных в настоящей Декларации». Смысл эпохи Горбачева — в том, что для общественно активных граждан это было временем надежды, высокого духовного подъема и такой интенсивности бытия, которая редко выпадает на долю рядового человека. Смысл нового мышления в его нравственном измерении, как ни парадоксально это прозвучит, видится прежде всего в том, что сам Горбачев, когда ему надо было защищаться, не применил силу и не пролил кровь, добровольно покинув вершины власти.

В этом неприятии насилия и жестокости ради самосохранения и была логика нового мышления, в ней был смысл судьбы Горбачева, в этом был и ее политический тупик. Этот раунд Россия проиграла, и на данном историческом отрезке времени российская судьба общечеловеческих ценностей весьма незавидна. Базовые ценности, которыми дорожит народ — социальная справедливость, равенство, вера в победу добра — никак не совпадают с тем, что является ценностью глобальной элиты. Дискредитированы все понятия, которые пришли с перестройкой, — демократия, свобода слова, равенство возможностей; люди чувствуют себя обманутыми и преданными. Особенно коварным оказался термин «ценность». Произошла монетизация этого понятия — оно стало восприниматься в духе дензнаков.

Нынешнее время — время слома ценностной иерархии, время постмодернистской деконструкции и развоплощения метафор. Еще в первую шоковую терапию разговоры о либеральных ценностях получили в народе интерпретацию ценностей, которые украдены либералами. Если что-то в нашей стране сегодня называют ценностью, это что-то обречено быть конвертировано в деньги и разворовано. То же и с общечеловеческими ценностями: теперь это планетарные ресурсы для призеров мирового первенства в аспекте их присвоения. Вернуть ценностным понятиям их исконное смысловое поле — достойная задача для российских политиков и российских гуманитариев.


5

Бог, создавая человечество, не думал в терминах национальности: лишь в наказание за гордыню он разделил прежде единый народ на языки и рассеял его по всей земле. В общении с Богом национальность роли не играет, и на вершинах человеческой культуры, начиная с Будды и Христа, человек не прилепляется к определенному этническому коллективу. Существует, однако, лукавая интеллектуальная традиция: трактовать апостольское — «нет ни Эллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но всё и во всём Христос» (Кол. 3, 11) — не как равенство всех людей перед Богом, а как этический запрет признавать тот факт, что эллины, иудеи, варвары и скифы — суть разные народы, с разными судьбами перед лицом истории. Национальность — краеугольный камень мировых религий. И каждый народ на высоких ступенях самопознания мыслит о тайне своего национального предназначения, хочет осуществить себя так, как это было решено Свыше.

XIX век, который иногда называют веком торжества национализма, легитимизировал и поднял на высокий пьедестал национальное чувство. Вслед за другими европейскими странами, культивировавшими свои национальные идеи, отечественные философы сформулировали русскую идею, как бы наметив контуры Божественного проекта, который есть или может быть в отношении русского народа.

Русская национальная мысль издавна ощущала потребность и долг разгадать загадку России. Имелись предчувствия, что России предназначены великие мировые цели. О ней помышляли как о фантастической стране, чей дух устремлен к абсолютной, безграничной свободе и абсолютной, вечной любви, а душа, не признающая рутинного порядка, мещанского благополучия и буржуазной корысти, сгорает в пламенном искании правды и дерзновенном искании конечных вопросов бытия. Страна скитальцев и мессий, мистиков и пророков, страна, где жуткая стихия мятежа созревает в недрах покорной, инертной человеческой материи. Страна загадочных противоречий, где одинаково верны взаимоисключающие о ней тезисы, ибо только здесь обитают странники, что «града своего не имеют, но града грядущего ищут», только здесь рабство рождается из свободы, государственный колосс из анархии, самый неистовый атеизм из самого истового религиозного чувства. В то же время только русский народ сможет познать и полюбить открытую религиозному сознанию предков идею воплощения Божества во вселенской Церкви и истории, только он сможет осуществить социальную Троицу — триединство церкви, государства и общества. Такова русская религиозная классика, таков — конспективно — феномен, именуемый «русской идеей».

«Примирительная мечта вне науки» — так назвал Достоевский раздел «Дневника писателя», где определил русскую идею как идею всемирного человеческого единения. Да это и была не столько идея (которая, овладевая массами, становится силой зла), сколько свободное умствование, духовное переживание, религиозное предчувствие и гражданское упование. Он выносил на люди одно из самых спорных и щекотливых положений своей философии: «Всякий великий народ верит и должен верить, если только хочет быть долго жив, что в нем-то, и только в нем одном, и заключается спасение мира, что живет он на то, чтоб стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их, в согласном хоре, к окончательной цели, всем им предназначенной» (25: 17). Однако в этой примирительной мечте не было ни экспансии, ни самодовольства, ни агрессии. «Вера в то, что хочешь и можешь сказать последнее слово миру, что обновишь наконец его избытком живой силы своей, вера в святость своих идеалов, вера в силу своей любви и жажды служения человечеству, — нет, такая вера есть залог самой высшей жизни наций, и только ею они и принесут всю ту пользу человечеству, которую предназначено им принести, всю ту часть жизненной силы своей и органической идеи своей, которую предназначено им самой природой, при создании их, уделить в наследство грядущему человечеству. Только сильная такой верой нация и имеет право на высшую жизнь» (25: 19).

В причастности к своим корням, традициям, к своему родному и кровному носители русской идеи видели источник силы и нравственного здоровья. Они утверждали, что русский народ, как и каждый другой народ, особый, и в этой своей особости — ценный вариант развития человечества. В любом случае национальная идея мыслилась ее разработчиками источником внутренней национальной силы, а не показателем слабости и неполноценности. Однако в XX веке русские как этнос получили сильнейший стресс, волей-неволей оказавшись стрелочниками в крушении собственной истории. «Русский народ в целом потерпел в долготе ХХ века — историческое поражение, и духовное, и материальное. Десятилетиями мы платили за национальную катастрофу 1917 года, теперь платим за выход из неё — и тоже катастрофический. Мы сломали не только коммунистическую систему, мы доламываем и остаток нашего жизненного фундамента», — так оценил А.И. Солженицын размеры национального стресса. Россия, как ее увидел писатель в 1998-м, стоит на последних рубежах перед бездной национальной гибели, перед угрозой утраты ещё населения, ещё территории, ещё государственности. «И последнее, что у нас ещё осталось отнять, — и отнимают, и воруют, и ломают ежедень — сам Дух народа. Вот этой разбойной, грязнящей атмосферой, обволакивающей нас со всех сторон»[3].

Русским, унаследовавшим российское государство от Советского Союза, пришлось принять на себя не долю, а всю ответственность за издержки отечественного социализма. В восприятии Запада «советское» привычно (и спекулятивно) отождествлялось с «русским», то есть лишь с одним из народов многонациональной Страны Советов. Знаменитое «Русские идут!» неминуемо должно было стать бумерангом, и оно-таки больно ударило по самолюбию, как только появилась новая политическая реальность: русские уходят. Русские танки, следующие в восточном направлении, разжавшийся русский кулак, отпадение «российских окраин» (Прибалтика, Средняя Азия, Закавказье) стали факторами для многих русских деморализующими. А если учесть то обстоятельство, что миллионы их в одночасье и не по своей воле оказались изгнанниками-нацменами на чужих территориях — со всеми последствиями подобного потрясения — можно представить себе размеры национального унижения. Да что унижения: идеологи русского патриотизма твердят о глобальной национальной катастрофе. Внушить же нации, что она смертельно оскорблена и повержена в прах, все годы преобразований было проще простого — ведь и у себя дома, лишенной сбережений и социальной защиты — ей приходилось хуже многих других.

Распалятся по поводу оскорбленного национального достоинства — все равно что регулярно травиться: рано или поздно яды мести, жажда реванша разрушат больной разрушат больной и ослабленной мозг. Логику национального унижения, порочную и самоубийственную, трудно урезонить запретами и устрашениями — ей можно лишь противопоставить другую логику. Да, мы испытываем унижение — но из-за прежних ложно направленных и преувеличенных амбиций. Да, мы пали в собственных глазах, но не потому, что прежде очень высоко стояли, а потому, что нам перестали говорить о нашем величии. Да, мы обижены, как бывает обижен ребенок, который, повзрослев, вдруг обнаруживает, что он отнюдь не самый умный и не самый главный. Теперь, отрешаясь от ложных представлений о самих себе, мы лбом ударились о реальность. Больно, обидно, и хочется, чтобы пожалели, но это уже не логика унижения, это логика возвращения в реальность, переживаемая как унижение. У такой логики — если вспомнить исторические прецеденты — есть шанс.

Поражение в Первой мировой войне немцы пережили как жесткое национальное унижение. Чувство обиды, повернутое злобой на весь остальной мир, развилось в мощное национальное движение. Оно и породило Гитлера. После Второй мировой войны, когда рухнул «тысячелетний рейх», разгромленная Германия, поделенная на зоны оккупации, униженные, деморализованные немцы имели все основания снова и снова ковыряться в ранах. Но и нация, и страна нашли в себе силы осознать, что в своем унижении они виноваты сами. Немецкий патриотизм. Стукнувшись лбом о реальность поражения и позора, обратился к внутренним проблемам, к мирному творчеству, к цивилизованному развитию. Результаты были получены еще при жизни воевавшего поколения.

Между тем Первая мировая война разорила Германию меньше, чем коммунистический и посткоммунистический режимы разорили Россию. А значит, русский патриотизм, который культивируется как протест против национального унижения, в целях компенсации может соблазняться сильными и быстродействующими средствами, и захочет манипулировать специфическими атрибутами национального достоинства в виде сильной армий и мощного оружия. Все же русскому патриоту следует усвоить: Россия, при всем ее природном потенциале, великой культуре и нефтяных ресурсах, пока еще одна из самых неблагоустроенных стран Европы, с колоссальной разницей уровня жизни между столицей и провинцией, между самыми богатыми и самыми бедными. Москва стала самым дорогим городом в мире и давно перехватила у Нью-Йорка малопочтенный титул Города Желтого Дьявола, а рост благосостояния москвичей имеет один стойкий показатель — количество миллиардеров и их криминальных миллиардов.

В народном сознании, традиционно не слишком уважающем культ богатства, образ новобогачей и их капиталов имеет шанс слиться с понятием бандитского капитала и бандитизма как такового, взошедшего на дрожжах в «лихие девяностые». Важно, что вопрос, какой национальности эти капиталы, а также их обладатели, интересует общество в последнюю очередь и роли фактически не играет. Так чувства национальные вместе с национальной идеей стихийно переключаются в классовый и социальный регистр. Россия за считанные годы превратилась в страну вопиющих классовых противоречий, по сути дела стала классовым обществом, с разной инфраструктурой, идеологией, ценностными приоритетами, средствами массовой информации, культурой и даже верой. Парадоксальным, но вполне ожидаемым образом, верхний слой (класс), обеспечив себе высочайший, никогда не виданный в России уровень потребления, востребовал самые низкие сорта культуры, заменив ее досугом, искусство — индустрией развлечений, религию — клубом и сектой, веру — оккультизмом. Парадоксальным, но тоже ожидаемым образом вся сфера культурного и даже духовного обслуживания стала ориентироваться на этот слой (класс), повсеместно насаждая его стандарты — пресловутый глянец и гламур. «Общей идеей» в ее карикатурном, пародийном варианте стала идея «фэшн» (fashion) — моды — на людей, дома, земельные участки, машины, образ жизни, чувства и мысли, поведение и времяпровождение.

Перед русским этносом (как и перед другими этносами в составе России) появилась новая непредвиденная задача, своего рода общая, объединяющая идея: познать самих себя и свое национальное естество в условиях беспрецедентного социального неравенства, в ситуации колоссального разрыва уровней жизни, которые обнажают разницу в восприятии России как Отечества и России как зоны свободной лицензионной охоты. «Страшней того, как успели разграбить и распродать Россию, — откуда выросло из нас это жестокое, зверское племя, эти алчные грязнохваты, захватившие и звание «новых русских»? с таким смаком и шиком разжиревшие на народной беде? Ведь еще губительней нашей нужды — это повальное бесчестие, торжествующая развратная пошлость, просочившая новые верхи общества и изрыгаемая на нас изо всех телевизионных ящиков»[4].


6

С точки зрения интересующей нас общей (национальной или социальной) идеи сегодняшнее российское телевидение (и федеральные каналы, и частные) — место гиблое. Пресловутый ящик — это поле битвы за рекламу, за голоса избирателей во время избирательных кампаний, за рейтинги, за имиджи, то есть за большие и невероятно большие деньги. Серая зона, сфера применения грубых политтехнологий, массового надувательства, хитрой и нечестной игры. Скандал, драка, потасовка, оскорбления в телеэфире с точки зрения рядового телезрителя — это стыд и позор. А для авторов и ведущих передачи — это успех, рейтинг. Значит, и зовут на эфир тех, кто обеспечит искомый эффект: на телевидении все скандалисты на учете и на листе ожидания. Телевидение лишено стыда и смущения, даже чувства собственной безопасности; в одном новостном блоке могут соединиться убитые и раненые, жертвы военного конфликта или теракта с участниками презентаций, юбилеев, шоу, где едят, пьют и радуются жизни «столичные штучки» (трудно забыть, к примеру, как отмечало телевидение новый 1995 год, когда в часы штурма Грозного, приуроченного ко дню рождения министра обороны Грачева, пили-ели-веселились и сторонники и противники этой войны, все вместе, без рефлексий и предрассудков).

Это значит, что телемассовка и телеперсонажи, независимо от политических убеждений и идеологии, находятся по одну сторону жизни. А те, кто погибал под пулями и бомбежками — по другую сторону. Самое отвратительное и бесстыдное, что когда-либо приходилось видеть по телевидению, это то, как воюющая страна не стеснялась презентовать по ящику свои торжества, как нувориши рвались продемонстрировать свою добычу под грохот канонады. Пир во время чумы продлился целое десятилетие, показав, что именно телевидение стало для «тусовки» общей идеей: если ты бываешь в ящике, ты жив и в порядке. Если тебя там нет — значит, тебя нет вообще.

Телевидение как институт — это вещь в себе, и занято оно не страной, а собой, только собой. Здесь делаются состояния, здесь ходят большие деньги, и мимо хищников телевидения они не проплывают просто так. Вся панорама телевизионной жизни, вся драматургия становления ТВ в новой России, описанная экспертами и телекритиками, свидетельствует о том, насколько это опасная сфера. Потому вопрос, нужно ли такое ТВ народу и стране — риторический и вполне праздный: оно самодостаточно и самоигрально. Оно играет свою игру без зрителей, и кроме рекламодателей ни в ком не нуждается. В идеале посторонние на ТВ не нужны: поскольку телеведущие провозглашены звездами, являются светскими персонажами и заполняют глянцевые издания, они могут встречаться на своих эфирах и беседовать друг с другом, без ущерба для рейтинга, но с пользой для имиджа.

Нынешнее телевидение больно попугайничаньем: взятые напрокат лицензионные азартные игры, тупой юмор (теперь сменившийся развязным «смехом без правил» и нахальным «бла-бла-шоу»), визгливые «скандалы-интриги-расследования», подноготные сплетни о звездах, «вся правда» об их тайных детях, сестрах, братьях, родителях, любовниках и любовницах, мужьях и женах, друзьях и подругах. И, кажется, звезды, зная правила игры, за редким исключением, потакают телескандалистам, пускают (а то и зазывают) бульварных репортеров в свою жизнь, охотно сотрудничают с ними, живя в слаженном телесимбиозе. «Пусть говорят» — это символ жизни телетусовки; пусть говорят и говорят, только пусть не молчат: это закон существования ТВ-персон.

В то же время мало-мальски культурный зритель, говоря о качестве отечественного телевидения, непременно скажет: в новостных программах не видно индивидуального лица каналов. Нет (или очень мало) передач интеллектуальных, просветительских. Огромный дефицит личностей на ТВ, способных к грамотной, независимой, неангажированной социальной и политической аналитике. Хорошие фильмы загнаны в глубокую ночь («хотите смотреть — записывайте на видео», — оправдываются мэтры ТВ). Засилие передач антиинтеллектуальных. Отсутствие образовательного канала. Имитация серьезного обсуждения событий на многочисленных ток-шоу, где «шоу» неизменно забивает «ток» и царствует принцип «короче!», «у вас секунда». Поразительный уровень невежества телеведущих в роли комментаторов и обозревателей. Поразительный уровень необразованности и неподготовленности тех, кто берется делать документальные телефильмы «про историю».

Тенденция деинтеллектуализации и деинформатизации ТВ и перевод его в развлекательное русло прямо отвечает запросам нового верхнего класса, его общей идее.


***

В заключение две цитаты. Французский путешественник и отъявленный русофоб маркиз де Кюстин писал в 1839 году: «Россия — отечество разнузданных страстей и слабых характеров, мятежников и автоматов, заговорщиков и машин; здесь нет никакого посредствующего между тираном и рабом, между безумцем и животным, золотая середина здесь неизвестна, природа не терпит ее; чрезмерный холод, как и чрезмерный жар, толкает человека на крайности».

И Достоевский, чье имя воспринимается во всем мире как смысловая рифма к слову «русский». «Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когда-нибудь, образованы, очеловечены и счастливы» (22: 31).

Вопрос в том, к какому из двух образов России мы сейчас ближе.

 

ПРИМЕЧАНИЯ


[1] Ключевский В.О. Сочинения. В 8 т. Т. III. Курс русской истории. Ч. 3. М.: ГИХЛ, 1957. С. 66–67.

[2] Шевцова Л.Ф. Перестройка: наше прошлое или будущее? // 10 лет без СССР. Материалы конференций и круглых столов, проведенных Общественно-политическим центром Горбачев-Фонда в 2001 г. М., 2002. С. 30–31.

[3] Солженицын А.И. Россия в обвале. М.: Русский путь, 1998. С. 200.

[4] Там же. С. 201.



Опубликовано:

Русский ум в поисках общей идеи // Свободная мысль. 2008. № 1 (1584). С. 31–48.