Зеньковский В.В.
М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

Долго на свете томилась онаНо томление духа, внутренняя незаконченность тех душевных движений, которые зажигали творческое вдохновение раньше, чем они созревали до духовной прозрачности — все это достаточно сознавал в себе и сам Лермонтов. Он писал в известных стихах «Не смейся над моей пророческой тоской»:
Желанием чудным полна.
И хитрая вражда с улыбкой очернитТо, что волновало душу поэта, что часто преждевременно прорывалось наружу, — все это лишь частично выражало жизнь души:
Мой недоцветший гений.
Я не хочу (писал он), чтоб свет узналЭто сознательное закрывание самого себя было глубочайше связано с постоянной горечью, которою была исполнена душа Лермонтова, смысл и корни чего необъяснимы из его биографии. В горечи у Лермонтова есть что-то, я бы сказал, метафизическое — связанное с неукротимостью его души, с теми мотивами персонализма, какие он первый выразил в русской поэзии. Прав был Бицилли, когда писал о Лермонтове, что у него мы находим «новое мироощущение», — но в этом новом мироощущении, которое отображало затаенные движения души, было искание своего пути через мятеж. Это, конечно, вовсе не ранние проявления русского ницшеанства (как находил Влад. Соловьев в своей недоброй статье о Лермонтове), — но это и не богоборчество, какое усматривал в Лермонтове Мережковский. Горечь у Лермонтова иногда переходила в мотивы богоборчества — но даже образ Демона, над которым так много и так долго размышлял Лермонтов, уже полон томления к тайной жажды вернуться к Богу. По выражению Бицилли, Демон у Лермонтова «существо кроткое и ручное». Вообще склонность к мятежу связана у Лермонтова с тайной тоской о покое и о мире:
Мою таинственную повесть, —
Как я любил, за что страдал, —
Тому судья лишь Бог да совесть.
А он мятежный ищет бури,Склонность к мятежу гораздо больше говорит о том, что душа Лермонтова была сдавлена невыраженными или неосуществимыми порывами, которые уходили вглубь души без надежды выявить себя. Отсюда и мятеж — смысл которого метафизичен, ибо это мятеж не против отдельных трудностей жизни, а против «коренной неправды в бытии». Это мятеж индивидуальности, жаждущей проявить себя, — и так загадочно, что и дальше, после Лермонтова, русский персонализм окрашен психологией мятежа, протеста. У Пушкина тоже есть жажда жизни («Я жить хочу...»), но у него всегда есть трезвость и смирение, а у Лермонтова в самом мятеже есть тоска («Как будто в бурях есть покой»). Добавим: Лермонтов (как и Пушкин) вольно ушел в светскую жизнь, которую он так презирал, но рабом которой он оставался. О том, что он думал об окружающем его обществе, он гениально сказал в замечательном стихотворении «На смерть поэта». Лермонтов задыхался в этой среде, но не умел отказаться от нее, — и оттого
Как будто в бурях есть покой.
И скучно и грустно — и некому руку податьЛермонтов не был (как думал о нем Гоголь) «безочарованным» — он знал и радость и силу очарования, он таил в себе бесконечную жажду жизни, — но с реальной действительностью, его окружавшей, он находился в постоянном разладе. Неудивительно, что мятежное состояние души все более сгущалось в нем, горечь от невыраженных тайных порывов все больше окрашивала для него все. Но надо тут же отметить, что выход из этого тяжелого состояния души грезился ему только в красоте, в возможности припасть к ней и найти в ней то, чего не хватало душе. Напомним, как именно умиление перед красотой начинает в Демоне процесс примирения с Небом: когда он увидал Тамару и был пленен ее чарующей прелестью.
В минуту душевной невзгоды.
А жизнь, как посмотришь с холодным вниманием вокруг
Такая пустая и глупая шутка.
На мгновениеПосле беседы с Тамарой Демон говорит ей:
Неизъяснимое волнение
В себе почувствовал он вдруг;
Немой души его пустыню
Наполнил благодатный звук,
И вновь постигнул он святыню
Любви, добра и красоты.
Хочу я с небом примириться,Это пока только движение воли, это еще не мир, не гармония в душе, но это почти уже решение, которое должно появиться в конце акта воли. Богоборчество Демона стало стихать от умиления, которое овладело им при виде чистой, невинной красоты. Но еще больше у самого Лермонтова его склонность к мятежу, доводившая его и до богоборческих переживаний, стихала под действием красоты. И прежде всего — красоты природы, как об этом говорит знаменитое стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива»; созерцание природы смягчает горечь в его душе:
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру.
Тогда расходятся морщины на челеСближение же с людьми, к сожалению, вело к противоположным чувствам, — как его Пророк, Лермонтов «читал в глазах людей
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога.
Страницы злобы и порока.Скорбное и тягостное чувство от людей и их порядков ярко выразил Лермонтов в образе Мцыри
Я мало жил, но жил в плену, —Сближение с людьми вызывает у Лермонтова отталкивание от них: страстная жажда свободы выражает основную, затаенную его мечту. Не мотив примирения с жизнью, с Богом звучит здесь, а потребность утверждения себя в свободе, в вольном творчестве, в безграничной отдаче себя полноте жизни. Это есть вечный мотив романтического персонализма, который позже Достоевский подглядел даже у «человека из подполья» («хочу по своей глупой воле пожить»). Отсюда пошла и русская лирика — не от Пушкина, с его духовной трезвостью и художественным самообладанием, а именно от Лермонтова с его исканием полноты жизни, творческой свободы прежде всего.
Таких две жизни за одну,
Но только полную тревог
Я променял бы, если б мог...
Я знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть...
Она мечты мои звала
От келий душных и молитв
В тот чудный мир тревог и битв,
Где в тучах прячутся скалы,
Где люди вольны, как орлы.
Для русского романтизма характерно искание «покоя» (в смысле полноты жизни, а не ее замирания) именно через мятеж. Тот же мятеж найдем мы и у Л.Толстого с его бурным отрицанием цивилизации, у Достоевского в его отвращении к «буржуазному порядку», в мечтах героев у Чехова, в воспевании «безумства храбрых» у Горького. О лирике русской будет еще речь в последующих очерках, — но и сейчас ясно, что персоналистическая установка духа, с ее максимализмом, безграничной жаждой свободы, с потребностью творчески проявить себя, — все это впервые зазвучало действительно у Лермонтова. Это и есть самое яркое, но и самое драгоценное у него, — и дело здесь не в ницшеанстве, и не в богоборчестве, а именно в самоутверждении личности, в ее законной потребности самопроявления. В стихах, посвященных памяти А.И.Одоевского, Лермонтов писал об Одоевском, что он сохранил
Веру гордую в людей и в жизнь иную.Эта «гордая вера в людей» была присуща и самому Лермонтову, и она соответствует тому стилю персоналистической установки, который характерен для всей новой эпохи. Чтобы исторически понять это, надо вспомнить, что западная культура долго жила недоверием к человеку (начиная с блаж. Августина и кончая Лютером и Кальвином) — и острая реакция против этого литературно впервые была выражена Руссо, — и по другому, но столь же значительно Шиллером в контексте того эстетического пшанизма, которого он вместе с Гумбольдтом был создателем. Русский персонализм тем и романтичен доныне (его последним выразителем был Бердяев), что свободу он не отделяет от мятежа, «веру гордую в людей» не умеет соединить с смирением перед Богом. Мотив Jenseits и «жизни иной», в ином плане, заслоняется «поэзией земли» — и здесь не может быть и речи о том «соседстве с Богом», о котором замечтался Пушкин в горах Кавказа.
Я совсем не забываю о том, что религиозные мотивы не были чужды Лермонтову (как и другим русским романтикам), — скажу больше: русский романтизм религиозен, но чужд церковности. Если Мережковский почему-то отмечает, что у Лермонтова нигде нет имени Христа, то это скорее говорит в защиту религиозного целомудрия Лермонтова. Не он ли писал:
В минуту жизни труднуюРелигиозный мир Лермонтова мало сказался в его лирике, хотя и пробивался в ней; — вся душа Лермонтова впрочем была обращена к земле. Хотя и верно, что душа Лермонтова
Теснится ль в сердце грусть
Одну молитву чудную
Твержу я наизусть.
Долго на свете томилась она,но эти чудные желания относились к земле, а не к Jenseits. Персоналистическая установка духа у Лермонтова напоена поэзией земли, не Jenseits — но именно поэтому Лермонтов, как и большинство наших поэтов, настроен уныло. Но не равнодушие природы к людям (как у Пушкина, Фета, Тургенева), не бренность бытия (как у Державина, Баратынского), а пустота этой жизни мучает Лермонтова.
Желанием чудным полна,
А жизнь, как посмотришь с холодным вниманием вокруг,Словно кто-то смеется над нами, над нашим вечным ожиданием идеала и правды... В поэме «Валерик» после описания жестокой стычки с горцами, после описания того, как умирал капитан, когда кругом «усачи седые» тихо плакали, Лермонтов пишет:
Такая пустая и глупая шутка.
Тоской томимыйТо, как бессмысленно слагается и внешняя жизнь людей и внутренний их мир, явно таит в себе что-то неверное. В признаниях Печорина есть место, которое бросает свет на это: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем же я жил? Для какой цели я родился? А верно, она существовала и верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в себе силы необъятные...» В одном из ранних стихотворений Лермонтов писал:
Им вслед смотрел я, недвижимый,
И не нашел в душе моей
Ни содроганья, ни печали.
А там, вдали, грядой нестройной
Но вечно гордой и спокойной
В своем наряде снеговом
Тянулись горы, и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек...
Чего он хочет? Небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он... Зачем?
Как в ночь звезды падучей пламень,Лермонтов не нашел для себя путей осуществления «необъятных сил», и оттого в другом месте он пишет:
Не нужен в мире я.
Жмет сердце безотчетная тоскаБолее глубоко то, что писал Лермонтов в одном из известных стихотворений «Мы пьем из чаши бытия»:
Жизнь ненавистна, но и смерть тяжка.
КогдаИ то и другое трагично: если то, чем красится жизнь, есть только наша же мечта, то есть за ним не стоит никакой реальности, то это трагично, как трагично и то, что «наша жизнь — не наша», то есть, что наше бытие вовсе не принадлежит нам. В этой мысли есть впрочем уже просвет — ведь если жизнь наша не принадлежит нам, то кому же она принадлежит? Не Тому ли, Кто есть источник всякого бытия? Но Лермонтов лишь приближался к этой мысли, не доводя ее до конца — он слишком романтик, чтобы много думать о том, что есть над нами. А «мнимость» жизни, обманчивость наших мечтаний — этого искушения он не мог преодолеть (как преодолевал его Пушкин) — и он готов подчеркнуть еще сильнее неподлинность того, чем мы живы.
Все, что обольщало нас,
С завязкой исчезает,
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был — мечта
И что она — не наша!
И ненавидим мы и любим мы случайно,И оттого
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
И скучно и грустно — и некому руку подать«Пламень безотрадный» (из ранней поэмы «Корсар») терзал душу Лермонтова и он так молится:
......................................................................
В себя ли заглянешь
И радость и мука — все там ничтожно.
О, Боже...Вот отчего
Угаси сей чудный пламень,
Всесожигающий костер;
От страшной жажды песнопений
Пускай, Творец, освобожусь.
В сердце разбитом есть тайная келья,Или в другом месте:
Где черные мысли живут.
В душе моей, как в океане,Отдаться тому, что над нами, душа Лермонтова не могла; жажда самораскрытия, этот исконный мотив персонализма, тянет его к земным ценностям.
Надежд разбитых груз лежит.
Как землю нам больше небес не любить?Но и счастье не дается — ведь оно только игра мечты, по собственному же признанию Лермонтова, оттого
Нам небесное счастье темно;
Хоть счастье земли и меньше в сто раз,
Но мы знаем, какое оно.
Мне тягостны веселья звуки.признается Лермонтов.
В поэме «Сашка» есть слова о «тщетной свободе пленных мыслей» — и это и придает трагический смысл персоналистическим исканиям Лермонтова. Он даже готов на минуту увлечься пантеистическими настроениями. В той же поэме «Сашка» читаем о смерти:
Пусть отдадут меня стихиям! Птица
И зверь, огонь и ветер и земля
Разделят прах мой, и душа моя
С душой вселенной, как эфир с эфиром
Сольется и развеется над миром.
Подведем итоги.
Бесспорная гениальность Лермонтова, возглавителя плеяды русских лириков, намечает путь русского романтизма, который, правда, уводил русскую душу от той духовной трезвости и духовной ясности, которая так была свойственна Пушкину, но в то же время затронул силы души, дремавшие в ней до того. Русский романтизм в своем своеобразии имеет вообще двух возглавителей Гоголя в прозе и Лермонтова в поэзии, и он еще не изжит, не преодолен, пока не придет гений, подобный Пушкину, чтобы дать русскому художественному творчеству простор, но и духовную силу, — экстаз, но и духовную трезвость.
О Лермонтове мы не можем сказать того, что вполне оправдано для Пушкина — что он был выдающимся мыслителем, но он был все же мыслителем. Будучи романтиком, он, в границах своего романтического восприятия мира, продумал до конца много тем, особенно это ясно в его прозаических вещах, в которых Лермонтов оставался романтиком, — а что касается его поэзии, то в ней зазвучали впервые для русской души те мотивы персонализма, которым было дано пробудить драгоценнейшие движения в русской душ» (как у Герцена, Достоевского, Бердяева). Есть в русской стихии мотивы и имперсонализма — мы их вскрыли уже в поэзии Тютчева; они тоже неслучайны для русской души — Толстой, Соловьев, Франк заняты той же темой. Но от Лермонтова и именно от него идет другая линия в русском сознании, — мечта о том, чтобы
люди были вольны, как орлы.Неукротимая, безграничная сила индивидуальности, которой нужен весь «необъятный» мир, — вот основа русского романтического персонализма, — который не знает и не хочет знать того, что лишь с Богом и в Боге мы обретаем себя, реализуем свою личность. Романтический персонализм Лермонтова, Герцена, Толстого, Блока, Бердяева — это все та же «поэзия земли», поэзия земного бытия, все тот же гимн «существованию», переходящий в философский экзистенциализм. У Пушкина, жажда жизни у которого была не меньше, чем у перечисленных романтиков, было «благоговение перед святыней красоты», — эстетические переживания освобождали его от романтической скованности, от всего, что, будучи невыраженным, держит душу в оковах земли. Пушкин был мудр тем, что освобождался через духовную трезвость от ненасытимости подсознательных желаний, — отсюда и ясность души и живое чувство того, что надо быть в «соседстве с Богом». Лермонтов же, а за ним и все русские романтики, хотя и жаждут эстетических переживаний, прямо нуждаются в них, но эти эстетические переживания не только не несут свободы духу, но еще больше сковывают его.
Своеобразие Лермонтова в том, что через его лирику, сквозь «магический кристалл» его поэтического восприятия мира, перед нами выступает трагедия романтического персонализма. Вся правда персонализма, все то, чем он полон, остается без воплощения — ибо человек свободен вовсе не как орел, который свободен в своих внешних движениях; человеку нужна еще свобода духа, то есть свобода с Богом. Верно, конечно, что чаша жизни, которую мы пьем, что она не наша, что наша личность не абсолютна, что она относится к сфере тварного бытия, — но именно потому, что мы принадлежим вовсе не себе, а Богу, именно потому есть глубочайшая неправда в остановке духа на самом себе. Мятеж не есть и никогда «не может быть выходом, — через мятеж нельзя достигнуть покоя. Лермонтов был и остается для нас связанным не запросами его личности, то есть не своим персонализмом; связывал его романтизм, его прикованность к земному бытию.
См. также: Зеньковский В.В.
Опубликовано в «Вестнике РХД» №57, II–1960.
