Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации


Сергей Бочаров

УЗКИЙ ПУТЬ

С.И. Фудель. Собрание сочинений в трех томах. Т. 1. — М.: «Русский путь», 2001, 646 стр.

Опубликовано в журнале «Новый Мир» №7, 2002 г.

Чтение этой книги вызывает благодарность к ходу истории. Противоречив и смутен этот ход, но вот свидетельство безусловное — первый том сочинений Сергея Иосифовича Фуделя. Автор — просто за то, что был человек церковный, не был никогда при этом активным деятелем, — почти всю взрослую жизнь, с двадцати двух лет в том страшном для Церкви 1922 году, провел в тюрьмах, лагерях и ссылках и так и не вернулся на родной Арбат, где на углу Никольского переулка, ныне Плотникова («там, где теперь „Диетический магазин”», — дает он опознавательный знак нам, нынешним москвичам, в своих записках), в церкви Николы Явленного был приход его отца, светлого московского священника Иосифа Фуделя; сын же так и остался за пределом стокилометровой зоны до конца своих дней в 1977 году. Не только при жизни, но и до скончания всей прежней эпохи ни строчки Сергея Фуделя в советской печати явиться не могло, но в парижском «Вестнике РСХД» и издательстве «YMCA-press» в 70-е годы он возник под прозрачной подписью — Ф.Уделов, и тогда же началось хождение его текстов у нас в самиздате. Впервые под собственным именем «Воспоминания» Сергея Фуделя появились в нашей открытой печати в том самом журнале, куда нынче пишется эта рецензия: «Новый мир», 1991, № 3–4, с предисловием прот. Владимира Воробьева. И вот — начало трехтомного собрания сочинений четверть века спустя после автора. Непредставимость этого события тогда, четверть века назад, дает нам меру оценки того, чему свидетели мы были в последние пятнадцать лет, и говорит, быть может, о неотменности, что бы ни ждало нас дальше, свершившихся «неслыханных перемен».

С.Фудель оставил своим наследием сочинения на богословские и церковные темы, работы о Достоевском и наших славянофилах, книгу об о.Павле Флоренском, которого знал в юности рядом со своим отцом, наконец, тексты личные — воспоминания и записки, и самые личные — письма к сыну, писанные на протяжении тридцати с лишним лет из разных ссыльных мест. К составителям книги — прот.Н.В.Балашову и Л.И.Сараскиной — письма эти явились уже при работе над книгой: их принес в чемодане друг покойного автора Д.М.Шаховской, хранивший их много лет у себя, и недавно при представлении книги в Центре русского зарубежья в Москве чемодан был представлен также собравшимся. Личными текстами составители и открыли собрание; первый том — биографический, и это верное решение. Потому что в наследии автора лик его и есть, наверное, самое ценное, и жизнь-житие его — самое убедительное введение к его сочинениям.

Воспоминания Сергея Фуделя восходят к светлой точке в самом начале пути — к отцу. О.Иосиф Фудель был московский священник славянофильского духа («время славянофильствовало», как было тогда же сказано Владимиром Эрном) и оптинского призыва, принявший сан по благословению старца Амвросия, молодой друг Константина Леонтьева; это был человек начала двадцатого века, пришедший из глубины девятнадцатого, и недаром сыну облик отца напоминал о трогательном Савелии Туберозове из лесковских «Соборян». «Славянофильские мечты, / Очищенные перед гробом» — из портрета отца в стихах сына. Сын был рядом с отцом до своих восемнадцати лет (о.Иосиф умер в 1918 году) и успел понять его изнутри. Свой не столь долгий век этот редкий человек кончал в страдании, о котором сын его так говорит: отец «страдал страданием умирающей эры». Время славянофильствовало, религиозная философия процветала, а христианская жизнь иссякала не только в обществе, но и в церковном круге. Так передает юноша тех лет переживание умиравшего вместе с эпохой отца. «“Святая Русь” умирала изнутри» еще до 1917 года, и внешняя катастрофа во многом стала ответом на разрывы и пустоты в духовной жизни эпохи. Юноша же вступал на собственный путь уже в новое время, когда исторически-парадоксально катастрофа политическая совпала с подъемом церковной жизни, ознаменованным Собором 1917–1918 годов и восстановлением патриаршества. И он вспоминает об этом времени начала революции — 1917–1920 годах — как о «духовной весне, мы ее видели и ею дышали... Это была жизнь скудости во всем и какой-то великой темноты, среди которой освещенный своими огнями плавал свободный корабль Церкви». Духовная весна прошла быстро и сразу перешла в суровую зиму, и с ней начался страдный путь Сергея Фуделя: летом 1922-го он был в первый раз арестован за выступление против живоцерковников (в 1932-м — новый арест, третий — в 1946-м; между вторым и третьим были война и фронт). Две эпохи в записках Фуделя — одна исторически краткая, но насыщенная внешними событиями и сильными именами, с воспоминаниями о Религиозно-философском обществе в Москве и портретами П.А.Флоренского, С.Н.Булгакова, Вяч.Иванова, С.Н.Дурылина, вторая — томительно-длительная и внутренне главным образом событийная, с образами катакомбных священников разного ранга в тюрьмах и ссылках, с воспоминаниями о всенощной в камере и о крещении под тюремным душем, где батюшка был, «конечно, так же наг, как и крещаемый»; эпоха новомучеников православных, которые как-то отождествляются для свидетеля-автора с давними христианскими первомучениками, и эта глубинная (не внешне-официальная) православная жизнь советской эры вызывает настойчивую и любимую у автора мысль о чем-то вроде возврата к первохристианским временам.

«Я пишу не убедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам. Но мне хочется передать хотя бы только свою тревогу, а задачу пусть решают другие. “Те, кто достойней, Боже, Боже, / Да узрят Царствие Твое”». Словами «грешного поэта», любимого поэта, передавал свою тревогу пишущий. Постоянная в записках его сокрушенная нота: он прожил жизнь, пусть вынужденно, бездеятельную, деятельного служения своего отца недостойную. В 50-е годы он был «накануне (в своем уме) принятия священства», но это осталось в уме, и от «огня» он отошел. Это слова Христа, записанные в трех первохристианских источниках, но не введенные в Евангелие, которые дважды он вспоминает: «Кто близ Меня, тот близ огня; кто далеко от Меня, тот далеко от Царства» (в начале ХХ века остро эти слова подчеркнул и высветил П.А.Флоренский в своем «Столпе»[1]) — и эти огненные слова переживает себе в укор. «Видно, моя грешная судьба — все стоять только “около церковных стен”...» Из сибирской ссылки он сообщает сыну, что достал керосину и пишет при лампе и полагает, что жизнь достаточно благополучна. В других письмах — что хотел бы быть дворником в Абрамцеве, где сын его теперь научный сотрудник, и что сам он способен лишь к канцелярской работе. Он разделяет «от скуки» развлечения советского человека и хвалит послевоенный фильм «Весна». Но пишет при керосиновой лампе такие строки, достаточно огненные:

«Можно очень и горячо любить, но в любви есть одна, как бы сказать, степень, когда любовь делается единством духа, и это единство духа насыщает всю кровь. Вот тогда любовь становится чем-то почти страшным, в вино человеческое опускаются лучи Незаходимого Солнца, и люди, соединенные этой любовью, уже сейчас начинают жить будущей жизнью, когда будет только она одна».

Он пишет при керосиновой лампе то самое собрание сочинений, которое нынче мы уже без него получаем. И в нем получаем свидетельство о чистой православной мысли, шедшей сквозь русский двадцатый век, как и сам автор в тихой и незаметной жизни своей, тем самым трудным и узким путем.

Пишущий эти строки позволит себе воспоминание личное. Лет тридцать назад я начал читать неизвестного мне автора Ф.Уделова в парижских изданиях и не знал, что этот Фуделов — сын Иосифа Фуделя, а его я тоже читал тогда по леонтьевской линии, занимаясь Константином Леонтьевым, о котором И.Фудель, его ученик и душеприказчик, писал и издал в начале века девять томов его собрания сочинений. С.Фудель имя Леонтьева словно бы получил от отца в наследство и сам продумал его. Имя это часто возникает в записках, и то, как оно здесь присутствует, дает и нам сегодня ориентацию, скажем так, в современной нашей духовности. Старый спор Леонтьева с Достоевским еще для нас не остыл и обязывает занимать позицию. Фудель-сын не говорит ничего об этом споре прямо, но в споре участвует и позицию занимает. Он с Достоевским и он не с Леонтьевым. Мало того — он сообщает нам такое свидетельство изнутри, и без него мы этого бы не знали, что и отец его свой долг ученика учителю выполнил, но «леонтьевцем» не был, скорее был по духу «старшим славянофилом» (а Леонтьев со славянофилами не переставал выяснять отношения, и они близки ему не были как слишком «моральные» и «либеральные», недостаточно «государственные»). И леонтьевский «византизм» был чужд о.Иосифу «по природе».

В самом деле — мы это знаем уже по нашей нынешней современности, когда имя Леонтьева вновь много значит для нас сейчас, — одно дело не только знать или же изучать, но и любить Леонтьева-мыслителя, другое дело быть «леонтьевцем». Фудель-сын никак не леонтьевец, ему чужд и даже неприятен леонтьевский психологический сплав религии, красоты и силы, и прежде всего государственной силы, и он ведет со старшим другом отца и его учителем сквозную полемику; вообще мысль Фуделя, тон его размышления — сдержанные и мягкие, а тут — суждения отстраненные и отчужденные и оценки резкие, когда мы читаем о леонтьевской религиозной бесплодности, несозидательности. Не близки и самые блеск и яркость Леонтьева — да, рядом с блестящим Леонтьевым верный его ученик, отец, казался, а верно, и был мыслителем ограниченным — но в нем был «духовный онтологизм», которого у его замечательного наставника сын не находит. На этом частном как будто моменте в размышлениях Фуделя можно потому задержаться, что не такой он частный. Это своя ориентация в умственном нашем наследии и своя христианская позиция в нашем ХХ веке. И неожиданно, и даже вовсе непред­умышленно, эта тема Леонтьева откликается в самых разных живых реакциях на то, что в современности автор видит вокруг.

Пример немного смешной, но в леонтьевских сочинениях ему находится параллель еще смешнее. «После нескольких лет пустынной жизни» Фудель попадает в столичный храм и видит, как «отрок» несет за архиереем шлейф его великолепной шуршащей мантии, и в памяти возникает картинка царского выхода Екатерины. И впечатление это ведет к той мысли, уже серьезной, как Церкви выйти из византийской эпохи в иную, «невизантийскую», вернуться «к простоте в обряде, к простоте во Христе». И контрпараллель леонтьевская: оспаривая культ христианской любви в ущерб «страху Божию» у «наших новых христиан» (Достоевского и Толстого), Леонтьев приводит с умилением слова, им слышанные от одного козельского мещанина, разочарованного видом архиерея, прибывшего в Оптину пустынь слишком просто, на тройке: «Что же это он так просто... Хоть бы четверочку запряг бы! Архиерей ведь». Комментарий леонтьевский: «Вот это любовь! Вот это простота христианская! Что ему за дело в эту минуту, что у него у самого сапоги худы! Он желал бы, чтобы сановник Церкви, которую он так любит, сиял бы как можно больше, даже и внешностью...»[2]

Фудель, наверное, этого места у Леонтьева не помнит, когда вспоминает шлейф архиерея, но в размежевание с леонтьевским византизмом он вступает глубокое, касающееся основ исторической нашей церковной жизни. И за примером этим — узел вопросов самых общих, его волнующих. Критические ноты проходят через записки — по отношению именно к тому, что так часто здесь называется византийским наследием, византизмом в церковной жизни, к так называемому «филаретовскому духовенству», к фигуре Ферапонта из «Карамазовых» как фигуре, распространенной и в наше время, наконец, — к сближению Церкви и государства и даже к утопии христианской государственности. Фудель не верит в эту утопию и говорит о крахе в истории связанных с ней надежд.


Очищение высшей духовной жизни от многого внешнего ей, в том числе от сращения с политическими и государственными нуждами, — так, наверное, можно определить тему Фуделя. Отец его некогда потерял свой пастырский пост в тюремной больнице в московских Бутырках после отказа ввести политику в церковную проповедь, — и Сергей Иосифович Фудель — сын своего отца в нашей уже современности (ведь мы, кто постарше, были его современниками). Очищение высшей духовной и христианской жизни от той или другой мирской узости или тяжести. Очищение духовного поля — тема, забота. Возврат к чему-то первохристианскому — сквозная тема и даже чаяние, без какого-либо при этом протестантского уклона. Воспоминание выразительное о любимом Владыке, который в их общей ссылке автору говорил, что из двух слов — «христианин» и «православный» — ему милее и дороже второе; не знакомый ли нам сегодня мотив? Фудель любит Владыку и говорит о нем как о святом человеке, но этих слов его не разделяет и мягко объясняет их как «недооценку значения для нас первоначального христианства».

И еще одна непростая для автора тема — искусство. В молодости он услышал от юродивого на дорожке оптинского скита: «А в одном мешке Евангелие с другими книгами нельзя носить». Тогда же и то же услышал от друга, вскоре священника, Сергея Николаевича Дурылина: «Нельзя на одной полке держать Пушкина и Макария Великого». Нельзя или можно? — это всю жизнь решал и он сам. О драме Дурылина, принявшего и оставившего священство, проникновенно рассказано в воспоминаниях. В немалой мере драма в том состояла, что Сергей Николаевич отнесся к выбору бескомпромиссно, но не выдержал выбора, оказался не в силах пожертвовать всей ему дорогой широтой культуры. В сознании церковного человека опасливое отношение к соблазнам искусства — явление очень нередкое, не чужд ему и Фудель, когда пишет сыну, начинающему филологу, что он избрал себе интересную, «но и очень опасную специальность». Но, вспоминая категорические слова Дурылина, решает, что это слова маловерного. И собственное его отношение православного человека к трудному выбору светлое. Не только Пушкина и особенно Достоевского, но и грешного и любимого Блока можно на той же полке держать. И Фудель держит и наполняет свои тексты стихами; и грешную также культуру русского символизма, из родной эпохи молодости, берет под защиту: «Духовной чуткости символизма мы должны учиться», ведь он «реальность невидимого мира» открывал нам и утверждал.
 
Святое дело — собрать и издать Сергея Фуделя. Творцы этого дела — составители книги — названы выше.


[1] Свящ. Павел Флоренский. Столп и утверждение Истины. М., 1914, стр. 250.

[2] Леонтьев К. Собр. соч. Т. 8. М., 1912, стр. 172.



Протоиерей Владимир Воробьев

Предисловие к собранию сочинений С.И. Фуделя

Сергей Иосифович Фудель родился в Москве 13 января 1900 г. (31 декабря 1899 г. по старому стилю). Отец его, священник Иосиф Фудель, через всю свою жизнь пронес горение истинно христианской души и сумел передать его детям. С детства и до самой смерти Сергей Иосифович принадлежал Церкви.
Сергею Иосифовичу довелось общаться со святыми старцами Оптиной пустыни, Зосимовой пустыни, с отцом Алексием Мечёвым и другими. Вихрь революции прервал размеренную церковную жизнь и каждого христианина поставил перед вопросом: будет ли он воистину воином Христовым в наступающей кровавой войне, воздвигнутой на веру силами зла?
В 1922 г. после окончания первого курса философского отделения Московского университета Сергей Иосифович был арестован. За Бутырской тюрьмой последовала ссылка в Усть-Сысольск Зырянского края (теперь Сыктывкар Коми АО). Оказавшись в начале своего исповеднического пути вместе с митрополитом Казанским Кириллом (Смирновым), епископом Ковровским Афанасием (Сахаровым), архиепископом Фаддеем (Успенским), С.И. Фудель всю жизнь духовно следовал за этими великими подвижниками ХХ в. В ссылке, в комнате святого епископа Афанасия, Сергей Иосифович венчался со своей супругой — Верой Максимовной Сытиной. «Исаия, ликуй…» пел архиепископ Фаддей. В 1932 г. новый арест, лагерь, ссылка в Вологодскую область, жизнь в Загорске с «непоминающим» архимандритом Серафимом (Битюговым), некоторое время скрывавшимся в доме Фуделей. Затем война, фронт и после возвращения — третий арест в 1946 г. и ссылка в Красноярский край.
Стокилометровый рубеж сохранял свою силу до конца дней С.И. Фуделя, и он так и не смог вернуться в Москву. Последнюю часть своей жизни Сергей Иосифович прожил в городе Покрове Владимирской области. Дом Сергея Иосифовича находился недалеко от старинной церкви, единственной действующей на всю округу. Сергей Иосифович прислуживал в ней в качестве псаломщика. Этот период его жизни был, как и остальные, суровым и трудным. Постоянная нужда и болезни, постепенно наступавшая слепота от глаукомы, оторванность от детей и близких и тяготы провинциального российского быта — отсутствие продуктов, топка печки, ношение воды из колонки…
Именно в покровский период, начавшийся с осени 1962 г., он написал большинство своих работ, для чего ему приходилось совершать утомительные поездки в Москву, где можно было (чаще летом) поработать в библиотеке, навестить кого-нибудь из прежнего великого множества друзей и знакомых, еще оставшихся к тому времени в живых.
Скончался Сергей Иосифович после долгой и тяжелой болезни в своем намоленном доме 7 марта 1977 г. и похоронен на местном кладбище.
С.И. Фудель не писал церковную историю ХХ века, но был участником ее событий. Судьбы Церкви стали его жизнью. Революция, страшные и радостные годы церковного правления Патриарха Тихона, трагическая церковная смута, катакомбная церковная жизнь — все эти пути были пройдены им. Он впитывал дух тихой, гонимой русской святости, подобно пчеле собирая ее крупицы на быстро оскудевающих церковных полях. И этим подлинным духом наполнены его сочинения, что делает их столь драгоценными сегодня. Все, что писал Сергей Иосифович, прошло горнило его собственного духовного опыта, несет в себе свидетельство о духе времени и о Церкви.
В то время, когда даже Евангелие найти было трудно, когда «глад слышания слова Божия» достиг небывалой силы, работы Сергея Иосифовича во множестве расходились в самиздате, жадно читались ищущими веры и духовной жизни. Обладая прекрасной памятью, незаурядным литературным талантом, Сергей Иосифович спешил поделиться сокровищницей духовного опыта, привести своих читателей в живое общение со святыми новомучениками и исповедниками, преподобными старцами, затворниками, великими святителями, подвижниками-священниками, — с теми христианами, которые ценой свой жизни отстояли православную веру на Руси в годину небывалого по силе и продолжительности гонения.
Особую ценность в наследии Сергея Иосифовича имеют его письма, приоткрывающие его внутренний мир.
Весь облик Сергея Иосифовича являл постоянную устремленность к духовному миру. В этой, земной, жизни его удерживала необходимость пройти свой путь по воле Божией, любовь к людям, надежда быть еще полезным Церкви. Пережитые скорби наложили на него свой неизгладимый отпечаток. Он как будто постоянно помнил, видел то зло, которое беспощадно поглощает мир, и научился смиренному осознанию своей немощи, кроткому упованию на милосердие Божие. Приобретенный опыт делал его осторожным в суждениях, придавал особую глубину каждому его слову и взгляду. Помнится ощущение, что Сергей Иосифович знает нечто сокровенное, что невозможно рассказать, может быть, даже выразить словами. Но при этом он поразительно много умел сказать каждым своим словом. Некоторая печать неизбывной грусти, неотмирности, несовместимости с окружающим миром, печальная улыбка, мгновенный, насквозь видящий взгляд, тихая, неторопливая, ненавязчивая речь, готовность слушать или молчать и молиться — все это создавало образ, совершенно противоположный герою нынешнего времени. «Не любите мира, ни того, что в мире» (1 Ин. 2, 15), «ищите прежде Царствия Божия и правды его» (Мф. 6, 33) — казалось, всем своим видом говорил Сергей Иосифович. Его отталкивала всякая личина духовности, елейность, неподлинность, непростота. Он сторонился сильных мира сего, охотно предпочитая периферию центру. Но его тяготило одиночество, оно причиняло ему новые страдания, свидетельствуя о скудости любви в окружающих людях. «Трудно без дружеского общения. Мы здесь как в пустыне», «я все время один и читать даже не могу, так как в глазах часто туман», «время ведь ужасно одинокое», — писал он в своих письмах.
В наше время, когда прославляются новые святые мученики и исповедники ХХ в., когда заново осмысляется и познается недавняя страшная и одновременно великая история, драгоценное духовное наследие Сергея Иосифовича — свидетеля и участника ее, поможет нам найти свои корни, восстановить духовное преемство, вернуться, наконец, к вере в Бога.

Ноябрь 2000 г.

Олег Мраморнов
Прозрачный монолог

Опубликовано в НГ-Религии от 15.05.2002 г.

Издательством «Русский путь» начат выпуск трехтомного собрания сочинений Сергея Иосифовича Фуделя (1900–1977) — одного из самых ярких русских религиозных писателей недавнего времени. Первый том увидел свет в конце прошлого года при поддержке Русского общественного фонда Александра Солженицына; составлен и подготовлен к выходу протоиереем Н.В.Балашовым и литературоведом Л.И.Сараскиной; в работе над примечаниями принимали участие многие другие лица, среди которых сотрудники православного Свято-Тихоновского богословского института.
В увесистый том помимо известных по журнальным публикациям «Воспоминаний» и записок автобиографического характера «У стен Церкви» вошли впервые публикуемые «Воспоминания об отце Николае Голубцове», записи об оскудении христианской веры в мире — «Моим детям и друзьям», письма к близким людям — значительной частью к сыну Николаю Сергеевичу, — датированные 1945–1977 гг.
Сергей Иосифович Фудель был сыном известного московского пастыря-подвижника, церковного писателя и публициста отца Иосифа Фуделя, скончавшегося в 1918 г.; трижды — в 1922, 1932 и 1946 гг. арестовывался и подвергался ссылкам — на литературную работу оставалось немного времени, и ее основная часть приходится на 50–70-е годы, когда сочинения Сергея Иосифовича имели хождение в самиздате (попадая и в тамиздат). Жестокая участь сидельца и лагерника не помешала Сергею Фуделю оставить потомкам литературное наследие жизнеутверждающего звучания.
Фудель не искал страдания, но оно преследовало и со всех сторон окружало его. Из того, что появилось в вышедшем томе, вычитываются, однако, не филиппики общественно-политическому строю и палачам-гонителям Церкви и не дифирамб страданию (повторяю, автор его специально не искал), а поэма и гимн о счастье жизни, так как жизнь для Фуделя побеждает страдание и смерть и продолжается в лучших и вечных мирах.
Фудель много пишет о холоде мира и о теплоте. Теплота возгревает религиозное чувство, теплота исходит от Церкви, которая обнаруживается как преодоление одиночества, как дружественное божественное единение людей. Рефрены о любви, достигаемой смирением, о том, что любовь выше молитвы, образ чудесных цветов, вырастающих на черной земле страдания, привносят в писания Фуделя исповедальный и экзистенциальный элемент. Он не задается специальной целью создания художественных образов, но в его эссеистике, где живое чувство тянет за собой нить повествования-размышления, высвечивает человеческое лицо, есть черты подлинного искусства, если понимать под искусством то, что превосходит обыденность и дает возможность прикосновения к иным мирам. Это безыскусное, неожиданное, спонтанное искусство человека, просто рассказывающего о том, что его более всего волнует. Сам Фудель об искусстве говорил так: «Человеку в искусстве могут посылаться какие-то откровения божественной правды <...> благодаря великому оскудению религиозной жизни, слова и художественные образы некоторых писателей — ну, скажем, Тютчева, Лермонтова, Лескова, Пастернака или Экзюпери, как бы возмещают это оскудение. Один том Достоевского или та страница Диккенса, где маленький Джо умирает, силясь понять «Отче наш», дают больше для доказательства силы христианства, чем иногда целая духовная семинария. Ведь доказывать нужно не “вообще” христианство, а силу его в современной душе. Искусство как некоторая форма выражения духовной жизни вполне закономерно».
Фудель — замечательный повествователь, рассказчик, овладевший собственным голосом, стихийным напором языка. «Воспоминания», где многажды обрисованы известные деятели культуры, литературы и Церкви, сопоставлены их личные и общественные позиции (ведь мемуарист еще и исполняет общественный долг), с моей точки зрения, относятся к числу лучших страниц русской биографической прозы второй половины XX века. Поверх основательного мемуарного текста, могущего служить одним из самых достоверных источников по истории Русской Православной Церкви 20-х гг., проступает эмоционально изложенная история «русского мальчика» с широким спектром умственных, религиозных, культурных, художественных интересов, юность которого пришлась на революционное время, продолжилась тюрьмой (Фуделя подставили живоцерковники), этапами, ссылками в обществе теперь уже знаменитых, а тогда опальных и гонимых церковных деятелей. При чистоте и точности языка «Воспоминаниям» свойственна непринужденная гибкость повествования, безупречная правдивость и естественность тона, верность психологического рисунка.
Собственно, документально-фактическая ценность воспоминаний Фуделя сомнений не вызывает. Более того, она уникальна по целому ряду позиций: свидетельства о последних оптинских старцах; характеристика отца, его выдающейся пастырской и литературной деятельности, теплой дружбы с Павлом Флоренским; мастерски и очень лично исполненный портрет Сергея Дурылина в бытность его священником с размышлениями о возможных причинах отхода от священства; зарисовки с натуры образов митрополита Кирилла Казанского, епископа Афанасия (Сахарова), священника Валентина Свенцицкого, других ярких фигур Русской Церкви.
Митрополит Кирилл дан несколькими мазками. Например, так: «Высокий, очень красивый, еще сильный, несмотря на большие годы, он нес свое величие и светлость по тюрьмам и этапам России. Помню его входящего, точно в богатую приемную залу архиерейского дома, в нашу маленькую и невероятно клопиную камеру вятской тюрьмы. На нем была не громоздкая и нелепая шуба, а теплый меховой подрясник, твердо опоясанный ремешком, как древний кафтан, высокая меховая шапка и шарф, закрученный поверху с концами за пазухой, как это делали когда-то московские извозчики. Это был Илья Муромец, принявший под старость священство. В той камере нас застало Рождество 1922 года, и была отслужена всенощная, и митрополит громогласно воспевал праздничный канон на пару с одним эсером, неожиданно оказавшимся хорошим церковным певцом... Потом владыка заставит певучего эсера сыграть с ним шахматную партию».
Василий Розанов, писавший примерно в одно время с отцом Иосифом Фуделем (и на сходные темы: славянофильство, проблемы воспитания, Константин Леонтьев, Владимир Соловьев), называл того «литературным пустоцветом», подразумевая, очевидно, во вполне добротных сочинениях своего литературного современника (прежде всего самоотверженного пастыря, а не сочинителя) недостаточность блеска, игры, изящества, художественного эффекта, что — принимая во внимание известную вздорность Розанова — возможно, отчасти и верно, но чего совершенно нельзя сказать о литературе Фуделя-сына. Он, кстати говоря, хотя книжки Розанова вслед за отцом не слишком жаловал, относился к предшественнику из серебряного века вполне благодушно. Не раз с ним собеседовал и воочию наблюдал в начале революции, как и Бердяева, и Флоренского, и Сергия Булгакова, и Самарина, и Льва Тихомирова и многих других религиозно-философских знаменитостей той поры. «Розанов был маленький старичок с зорким взглядом, весь в облаках табачного дыма и какого-то особого “самозатвора” в этих облаках, за которыми целая эпоха русской интеллигенции. В этой эпохе — и настоящий ум, и пустая болтовня, и искренность в людях, и занятость только собой, и отрицание атеистического тупика, и нежелание настоящего подвига веры — в общем, “середка на половинку” маловерия и «вы, конечно, правы (“насквозь прокурена душа”), но оставьте меня в покое с моими гениальными мыслями»...
Фудель был церковным человеком, пережил период колебаний в вопросе принятия священного сана, а в последние годы прислуживал в качестве простого псаломщика в храме города Покрова Владимирской области, однако предпочитал по смирению говорить о себе, как все еще о только готовящемся войти внутрь Церкви.
Свои размышления на темы веры и Церкви он писал не с риторическим пафосом, а с глубоким чувством собственной недостаточности. «Настало время (да это и всегда было так), когда в христианстве можно убедить только личной верой в силу Божию. Всякое писательство о нем все больше теряет свое значение. А нам (мне) как раз хочется только “о”, а не “в”. Быть в Церкви — это значит вступить на тесный и узкий путь Христов, и как мало дерзающих на это! Сколь же легче сидеть “около церковных стен” на солнышке, слушать птичек и, покуривая, размышлять без особого труда об этой тесноте и скорбности. Такие мы, как бы верующие».
Писательство Фуделя силу его личной веры как раз передает. И тут хочется еще немного сказать о значении личного элемента в писаниях Сергея Иосифовича. Именно благодаря присутствию этого элемента, его писания далеко превосходят компилятивные религиозно-нравственные книжки. Фудель различал веру как обычай и веру как ощущение и писал из себя, изнутри собственного ощущения веры. Христианство для него — сама жизнь, свет и тепло жизни, преодолевающей холод мира, прямое указание на нетленность и вечность этой жизни. Он выступает как человек, опытно познавший эту радостную и счастливую жизнь, как в конечном итоге учитель жизни (в том числе в интереснейших письмах, где внимательный читатель не пройдет мимо своеобразных и острых высказываний Фуделя на темы литературы и искусства). Для такого учительства надо иметь прозрачную душу, прозрачный монолог (выражения Фуделя). Тогда «будет виден весь мир, все люди, все разнообразие мира. Ведь все же дело в том, чтобы не себя раскрывать, а через себя мир».
У Фуделя так и есть: раскрытие живого многообразия мира и населяющих его людей через прозрачный монолог. Кроме того, что этот монолог обладает достоинством, он самым органичным образом связан с высокой литературой как с формой передачи духовного откровения, с возможностью искренности.